Повести моей жизни. Том 1, стр. 106

— Здравствуйте! Здравствуйте! Вот я снова возвратился к вам! 

Весь день до самого вечера я проходил по горам и наконец усталый сел на камне на самой верхней части Салева и долго созерцал с него белую вершину Монблана, поднимающуюся за мощным выгибом земной коры между Салевом и мною. Я созерцал попеременно все другие горы, бледную луну, показавшуюся, как круглое облачко, на северо-востоке одновременно со спускающимся к закату солнцем, и гряду перистых облаков, протянувшихся, как белые, вымытые дождями скелеты рыб и ящериц, разложенных рядом по голубой небесной степи. Мысли и мечты, виденные когда-то образы людей и предметов, слышанные когда-то слова перемежались между собой и складывались в какие-то пестрые калейдоскопические конфигурации, от которых не хотелось отрываться. Так бы, казалось, и просидел целую вечность, мечтая и не сходя с этой вершины. 

Алая заря загоралась на западе. Догорела красным углем вершина Монблана, освещенная солнцем. Я начал наконец спускаться со склона, встретился с какими-то двумя подозрительными людьми, которых принял за пограничных браконьеров, так как тут шла граница Франции и Швейцарии. Они быстро направились за мной, держа свои ружья наперевес. 

— Ограбят и столкнут с обрыва, — пришло мне в голову, и на душе стало жутко. Я ощупал рукою в кармане свой револьвер, с которым и здесь не расставался. Он был тут. Но как он мне поможет против внезапного выстрела сзади? 

А вдали ожидала меня страшная крутизна. 

Увидев справа от себя огромную впадину каменоломни, стена которой шла несколькими отвесными уступами выше человеческого роста, я стал быстро спрыгивать с одного уступа на другой, цепляясь за предыдущий руками, и в несколько прыжков был далеко в глубине под ними. В последний раз взглянул я на их темные силуэты, едва рисующиеся высоко надо мной на темно-голубом фоне неба, где уже сияло во всей своей красе созвездие Ориона, и исчез за поворотом скалы, сократив этим обычную обходную форму [67]. 

Вечером я вновь сидел в уютном кабинете Ткачева вместе с его милой женой, в полутьме, у пылающего камина. 

— Я уже обдумал ваши ереси, — сказал он мне, — и пришел к заключению, что если вы выскажете их вашим здешним друзьям, то они побьют вас камнями из опасения, что ваши «математические» расчеты могут оправдать историческое существование буржуазии и капитализма. 

— Да я уже пробовал говорить с ними, но никто из них не хотел меня даже слушать. Они очень горячий народ, и потому перебивают на второй же фразе, и после этого говорят сами свое, а не возражают по существу... 

— Вам было бы лучше посвятить себя науке, чем революции, — сказал Ткачев. 

— Я бы и посвятил себя ей, если б у нас была гражданская свобода. Но как могу я тихо работать в своей лаборатории, когда кругом гонения и преследования, когда сама наука порабощена и стеснена в области своих выводов? Мне страшно трудно было расстаться с мечтой детства быть ученым, но вы видите — пришлось. 

— Мне очень жаль вас, — сказал Ткачев серьезно. — По всем моим впечатлениям с самого начала нашего знакомства, вам следовало бы именно прежде всего готовиться к профессуре. 

Наступило общее долгое молчание. 

Ткачев, насколько я мог судить, во всем соглашался со мною, хотя и не высказывался определенно, ограничиваясь в нашем разговоре простыми вопросами. 

Угли в камине совсем потухли. Моя исповедь тоже пришла к естественному концу, и на моей душе стало легче. Надо было расходиться. 

Прощаясь, я заметил на столе у Ткачева книжку Шиллера «Вильгельм Телль». 

— Дайте мне ее на ночь, — сказал я ему, уходя. 

Камин догорал, и красноватый полусвет в кабинете Ткачева делался все темнее и темнее. 

Я встал, чтоб идти домой, если можно было назвать домом наборную мастерскую, где я по-прежнему ночевал на груде типографской бумаги. 

— Приходите завтра, — сказал Ткачев, — еще потолкуем по этому предмету. В сказанном вами много такого, о чем я никогда еще не думал. 

Я вышел на темную улицу, и в моем уме зародились бодрые свежие мысли. Мне уже давно хотелось кому-нибудь исповедаться. 

На следующий вечер я хотел снова бежать к Ткачеву, чтобы узнать, не придумал ли он мне каких-нибудь серьезных возражений, но мне не удалось. День оказался «субботний», вечер наших обычных заседаний Интернационала. 

Я ходил теперь на них всегда с моими юными приятельницами Гурамовой, Церетели, Николадзе и часто присоединявшейся к нам Домбровской. Я сильно подружился с ними всеми. Когда у меня было слишком тяжело на душе от окружавшей меня эмигрантской нервозности, я убегал к кому-нибудь из них, и их свежие молодые души вносили свой свет и в мою. Конечно, я им не рассказывал ничего из того тяжелого, житейского, от которого я к ним бежал. Мы говорили и мечтали о великих и бескорыстных делах, и будущее казалось нам таким привлекательным!..

 14. Назад в Россию

Была почти полночь, когда я вышел от Ткачева с книжкою в руках. Луна уже склонилась к горизонту, и вечные созвездия неба тихо совершали свою обычную процессию над уснувшим городом. Но над землей начиналась буря. Сильный порывистый ветер налетел с озера на меня из-за углов зданий и нагонял с востока клочья разорванных облаков. 

Я пришел в свою комнату в типографии, разделся в обычном углу, но, вместо того чтобы спать, зарывшись в кучу типографской макулатуры (как называются испорченные типографские листы), я поставил около себя керосиновую лампочку и, подложив к стене под свою спину новую связку такой же макулатуры, принялся читать гениальную драму Шиллера, которой когда-то так увлекался в детстве. 

Один за другим проходили в моем воображении художественно очерченные образы старинных швейцарских заговорщиков, собравшихся при лунном свете на берегу озера в уединенной долине Рютли. Вот поднявшаяся буря прибивает к берегу лодку, на которой везут Вильгельма Телля на вечное заточение в подземной темнице Кюснахтского замка, но он получает возможность скрыться в свои родные горы, клянется отомстить поработителю его страны... Вот едет и сам поработитель по горной долине, говоря своим приближенным: «Сломлю упорство швейцарцев, уничтожу дерзкий дух свободы»... Но стрела Вильгельма Телля, во весь рост поднявшегося над высоким утесом, пронзает ему сердце. А вот и заключительная сцена, когда граждане освобожденной Швейцарии собрались вокруг его дома и кричат: «Да здравствует Вильгельм Телль, да здравствует вольный стрелок, наш избавитель!» 

Я встал по окончании чтения со своей груды революционных изданий в сильном волнении. Я не мог более спать. Ключ от входной двери был всегда у меня, и я пошел по улице, борясь со встречным ветром, на набережную Женевского озера. Я старался решить по своей совести: что тут гуманно и что жестоко? Что доблестно и что позорно? Что нравственно и что безнравственно? 

Я шел все далее и далее в глубокой тьме. Все небо было уже покрыто тучами, и ни одна звезда не светила мне сквозь них. Только озеро глухо рокотало о чем-то и хлестало своими огромными волнами о каменную набережную, обдавая меня брызгами пены. В эту ночь я решил возвратиться в Россию. Утром я сказал о своем решении Саблину, который первый пришел ко мне в типографию, когда я еще лежал в своих бумагах. 

Он молча и быстро прошелся несколько раз взад и вперед по небольшой комнате. 

— И я еду с тобой! — сказал он наконец. — Я знаю, нам долго не прожить в России. Ты ведь сам читал во «Вперед» список разыскиваемых. В нем верно описаны наши приметы. Но лучше погибнуть в тюрьме, чем из нашего добровольного изгнания смотреть, как погибают там другие. 

— Ну полно! Раньше, чем погибнуть, мы, может быть, кое-что успеем сделать... 

— Так когда же мы уезжаем? — спросил он. 

— Как только добудем денег на обратную дорогу. У меня теперь ничего нет, кроме долга у Грессо за обеды. 

— У меня тоже! — ответил он. — Хочешь, я напишу Клеменцу, чтоб выслали из Петербурга? 

вернуться

67

Интересное дополнение к этому рассказу — в воспоминаниях Н. А. Морозова о странствованиях по горам Швейцарии, изложенных в его девятом письме из Шлиссельбургской крепости от 8 февраля 1901 г. (см. т. II наст. издания).