Повести моей жизни. Том 2, стр. 74

— Здравствуйте! — воскликнул я, увидев его спину перед письменным столом между двумя окнами. 

Он быстро повернулся ко мне. 

Одно мгновенье он смотрел на меня, как на незнакомого, и вдруг узнал. 

— Здравствуйте, здравствуйте! — воскликнул он со своими обычными театральными манерами, но все же с явным удовольствием. 

Он заключил меня в свои объятия. 

— Рад, рад видеть вас целым и невредимым после многих лет вашего великого горя и страданий! Да! И я страдал тоже все это время! Да! И я верил в русский народ, но он попрал ногами мою веру! Я сделал все, что можно было сделать человеку, и совесть моя теперь спокойна! Теперь я могу жить для себя, окончательно убедившись, что современный русский человек не готов для гражданской свободы! Он раб и трус. Вы тоже, конечно, помирились уже со своим отцом и живете в вашем имении? 

— Нет! — ответил я. — Я теперь более революционер, чем когда бы то ни было раньше! 

— Бросьте! Бросьте! Послушайтесь опытности вашего старшего друга и товарища. Ничего не выйдет. Вы, верно, помните лучшего из моих рабочих, которому я объяснял и Герцена и Лассаля? 

— Конечно! Что же с ним? Он сослан? 

— Сослан? — спросил он, став передо мною с трагической улыбкой на лице. 

— А то что же? 

— О, если б только он был сослан! Нет! Нет! — воскликнул он со злорадным негодованием. — Выучившись от меня всему, сделавшись интеллигентным человеком, он... он заработал на фабрике своим трудолюбием и искусством, которых я у него не отвергаю, несколько сот рублей, он был искусный ткач... А потом... он уехал к себе в деревню... и открыл там мелочную лавочку! 

Он произнес последние слова таким полным отчаянья голосом, как будто его воспитанник совершил величайшее преступление. 

Я внутренне улыбнулся, видя, что он остался все таким же слегка ходульным, но по природе добродушным человеком. 

— Значит, вы совсем разочаровались? 

— Совсем! Совсем! — воскликнул он. 

В комнату вошла и видимая причина его разочарования в опасной деятельности — миловидная молодая дама невысокого роста. 

— Маня! Позволь представить тебе того, о котором я тебе так много говорил! — сказал он ей. 

— Моя жена! — обратился он ко мне. 

Та сразу догадалась, о ком идет такая неопределенная речь, и поздоровалась со мной, назвав меня по имени и отчеству и взглянув на меня с любопытством. Очевидно, они оба действительно не раз говорили между собой обо мне. 

— Да! — продолжал ораторствовать он. — Бросьте, как бросил уже я, неблагодарное, безнадежное дело! Направьте ваши молодые силы на что-нибудь лучшее! 

Мне захотелось ответить ему, что его совет запоздал, что Третье отделение уже разыскивает меня вновь для отправки в тундры, но я удержался. Мне не хотелось его пугать собою. 

— Вы будете обедать с нами? — спросил он. 

— Нет! Я еду сегодня вечером в Петербург. Но я не хотел проезжать через Москву, не повидавшись с вами. 

— Благодарю, благодарю за память! — торжественно воскликнул он, тряся мою руку. 

— Я даже принес для вас книжку стихотворений, где есть и мои. Но боюсь, что теперь вы не захотите ее взять? 

— Почему? — возразил он. 

— Она — женевское запрещенное издание. 

— Я возьму ее, — воскликнул он, взглянув на свою жену таким взглядом, который ясно говорил: «Видишь, какой я смелый! Если я прекратил занятие с рабочими и сношение с революционерами, то никак не от своей трусости!» 

— Прошу написать на ней: «От автора»! — сказал он мне, подавая перо. — Она будет для нас дорогим воспоминанием! 

Я взял перо, написал и тотчас же простился. 

Меня поразил контраст этого уставшего деятеля прежних лет и его мирного домашнего очага с той кипучей, молодой и свежей жизнью, которая окружила меня утром у Сухаревой башни. 

— Да! Старое старится, молодое растет! — грустно говорил я сам себе, отправляясь вечером в дальнейший путь. 

В лице этого человека я простился с последним воспоминанием моей ранней юности, и мне было жалко своего воспоминания.

2. Итоги подведены

Как полна печалей и тоски, как бесконечно длинна должна быть жизнь для всякого, кто ее проводит без дела! Как подавляюще должны действовать на праздных людей все их личные невзгоды! 

Я знаю это по собственному опыту. 

Всякий раз, когда я по тем или другим — и всегда по не зависящим от меня — причинам оставался без «определенных занятий», все мои личные радости и печали казались мне так велики! Но стоило только отдаться осуществлению какой-нибудь определенной цели, и вдруг время начинало казаться слишком коротким, и хотелось, чтобы в сутках вместо двадцати четырех часов было по крайней мере сорок! И все мои личные страдания и невзгоды начинали казаться такими ничтожными сравнительно с величием общечеловеческой работы, в которой я принимал участие лишь как один из многих! 

Так было со мной и теперь, когда, подъезжая к Петербургу, я вдруг почувствовал, что еду на что-то новое, великое, уже происходящее в наших больших городах. 

Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой,
Еще тернистая дорога
Не заросла передо мной! [50]  

Я часто повторял это стихотворение Добролюбова на перепутьях своей жизни, повторял его и теперь. 

Образ Веры и ее товарищей, оставленных мною в уединенной квартире в Саратове, ожидавших предстоящего им устройства в деревне и словно не предчувствовавших начинавшейся в городах активной борьбы, стал как бы застилаться предо мною вуалью. Но сквозь эту вуаль их лица начали представляться мне даже чище, идеальнее, чем прежде.

Ведь и я так же, как они, хотел бы жить среди природы и простых, бесхитростных людей, внося в их сознание более высокие идеалы, но моя душа была уже переделана на новый лад пережитыми мною гонениями и мирная, спокойная работа в простом народе стала для меня невозможной. 

Любовь к Вере, после того как я расстался с нею, и расстался, казалось, навсегда, тоже сразу потеряла для меня все то, что в ней было мучительного, и осталось только нежное идеальное чувство преданности. Оно было теперь почти такое же, какое я хранил в душе и к другим предметам своей любви, но только несравненно свежее их... 

Моя любовь к Вере и ее предшественницам была лишь прологом без его естественного продолжения. Это были лишь яркие сновидения, грезы человеческой души, инстинктивно стремившейся к осуществлению своей предвечной цели, хотя ей на пути и были поставлены препятствия ненормальными условиями окружающей действительности, требовавшими самоотречения во имя общечеловеческих идеалов. И мои интимные грезы, как и все обычные мечтания, быстро заслонялись реальностями жизни и заменялись через некоторое время другими грезами, а от прежних оставались в воспоминании лишь одни светлые стороны, тогда как теневые детали исчезали почти бесследно. 

Почему это было так? Почему почти все сохранившиеся у меня воспоминания того периода только трогательны и хороши, а не мучительны? 

Потому что освободившаяся от неволи душа искала только идеального и запечатлевала в себе лишь его, выбрасывая из себя все остальное, как ненужный хлам! 

Совершенно то же самое было и в моем детстве, яркий пример чему я увидел лет шесть тому назад, когда после выхода из Шлиссельбурга приехал в свое родное имение в весеннее время. Как все напоминало мне там весну моей собственной жизни! Всякая проталинка в снегу у солнечной стены дома, каждая березка с распускавшимися сережками казалась давно знакомым дорогим другом! А потом я побывал в этом же имении и зимой на рождественских праздниках. Я приехал туда и вышел из дому в тусклый унылый день по сугробам снега под серым облачным небом. Я снова смотрел на привычные мне с детства картины и ждал, что вот пробудятся и от них воспоминания о былом, унылом. 

вернуться

50

Из стихотворения Н. А. Добролюбова (без названия). У автора четвертая строка читается так: «Не залегла передо мной» (Полное собрание сочинений, т. VI, ред. П. И. Лебедева-Полянского и Б. П. Козьмина. М., 1939, стр. 266.