Повести моей жизни. Том 2, стр. 71

Заклеив в небольшую бумажку свое послание, я несколько дней носил его в своем кармане. 

Но вот навигация открылась. Огромный низовой пароход величественно остановился у Саратовской пристани, и мы всей компанией вышли провожать Веру в ее путь. 

Прощаясь при третьем свистке, я вложил ей в руку мою записочку. Она взглянула на меня вопросительно, но взяла, ничем не показав об этом вида никому из остальных. 

— Провожающие, сходите! — закричал матрос. — Сейчас поднимут сходни! 

Мы быстро сбежали с парохода. Колеса забурлили в воде, и мы проводили Веру взглядом, пока ее крошечная изящная фигура не скрылась из наших глаз на мостике уходившего вдаль волжского гиганта. «Теперь, — думал я, идя домой вместе со своей компанией, — она уже читает мое письмо и знает все». 

В одно и то же время мне стало и спокойно, и тревожно. Я почувствовал, как будто с моей спины вдруг спустилась на землю тяжелая ноша, которую я долго тащил на себе с огромными усилиями. Теперь я донес ее до конца, сложил на место, почувствовал с облегчением ее отсутствие, но в то же время впервые заметил, как сильно бьется и стучит мое сердце после употребленных мною усилий. 

Да, неизбежное было сделано, дальнейшее теперь зависит не от меня, а от нее. Это легко было чувствовать, но в то же время и страшно беспокойно, потому что я не знал, как она отнесется к моему признанию. 

Четыре дня и четыре ночи продолжалось мое лихорадочное беспокойство. Но вот она возвратилась и, войдя в наш домик на берегу Волги, застала меня в нем вместе со всей компанией. Мы поздоровались с нею, как будто между нами не произошло совершенно ничего особенного. Мои товарищи закидали ее вопросами и рассказали ей все о себе. Я тоже расспрашивал ее, а она меня, и, проболтав так более получаса, я уже начал приходить к заключению, что она решилась игнорировать мое объяснение. Однако я ошибся. 

Когда я пошел, по обыкновению, в кухню ставить самовар, она тоже вышла ко мне на минуту, сунула мне в руку такую же плотно сложенную записочку, как и бывшая моя, и тотчас же возвратилась к остальной компании. 

Я тотчас вышел в сени, начал читать ее бисерные строчки и сначала ровно ничего не понял в их содержании. Там не было ни «да», ни «нет» на мои признания, а только в каждой фразе звучали ноты глубоко тоскующей самоотверженной души. 

«Итак, — подумал я, — и она сильно и безмолвно страдает от душевного одиночества, но только не обнаруживает этого. Ее тоже истомило наше долгое бездействие и вечное ожидание начала какой-то ускользающей от нас проблематической деятельности в народе. Мое объяснение ей в любви стало представляться мне теперь каким-то преступлением. Она рвется всей душой к великим идеалам, глубоко болеет от их отдаленности, а я еще прибавил ей горечи изложением своих личных чувств». 

Я десять раз перечитывал подряд ее записку и все более и более укреплялся в таком мнении. 

«Да! Мне надо уехать отсюда при первом поводе, хотя она и не говорит мне ничего об отъезде», — подумал я. 

А между тем повода уехать не представлялось; все шло своим обычным путем, и только мое положение становилось с каждым днем все более и более неясным. 

Моя тоска стала заметна наконец и всем остальным товарищам. 

Я аккуратно ходил в эти дни, как и всегда, в общественную земскую библиотеку, не показывая в ней своего знакомства с приходившей туда же местной молодежью, и приносил своим товарищам по отшельничеству всевозможные газетные известия о том, что делалось в окружающем мире. 

А в этом мире начали возникать совсем новые, необычайные дела! 

Со времени выстрела Веры Засулич русское общество, казалось, воспрянуло от своего непробудного сна. Отзывчивая, как всегда, учащаяся молодежь заволновалась во всех учебных заведениях. 

Почти каждый день приносил мне известия о каких-нибудь революционных выступлениях в больших городах. 

Я приносил с собою в нашу тихую обитель отголоски новых чувств, и они резко дисгармонировали с непосредственными задачами нашей группы. 

Я чувствовал, что мои товарищи, не исключая, может быть, и Веры, приходят постепенно к заключению, что я пристал к их предприятию по недоразумению и не буду способен вести дело в качестве скромного, никому неведомого сельского учителя так же сдержанно и осторожно, как задумали они. 

«Может быть, им кажется, что я способен своею нетерпеливостью даже повредить их задачам? — думалось мне. — Может быть, они желали бы от меня избавиться, но из деликатности не говорят этого? В таком случае мое пребывание здесь становится в квадрате, в кубе недоразумением. Вот к каким неразрешимым противоречиям приходишь, когда даешь руководить своими поступками не одним требованиям долга и рассудка, а также стремлениям своего сердца!» 

Наконец кризис разрешился. 

В один прекрасный день я прочитал в газетах о суде над Верой Засулич и о ее торжественном оправдании судом присяжных, об овации, устроенной ей столпившеюся перед зданием суда публикой, окружившей карету, в которой жандармы повезли ее в градоначальство, и о том, как она была освобождена толпой молодежи на улице и исчезла без следа [48]. Я был в таком волнении, когда прибежал рассказать все это своим друзьям, и в выражении моего лица так сильно проявлялось страстное желание ехать скорее в столицу, чтобы принять непосредственное участие в таких делах, что, когда я ушел на время из дому, мои товарищи сделали специальное совещание обо мне. Как только я возвратился, Иванчин-Писарев, отозвав меня в соседнюю пустую комнату, сказал: 

— Мы видим, что тебя не удовлетворит теперь наша будничная деятельность в народе и что тебе лучше уехать отсюда обратно в Петербург. Нам это было бы тоже очень удобно. Ты мог бы сделаться там представителем нашей группы и поддерживать связь между нами и столичными, а то мы здесь окажемся совсем отрезанными от всего мира и не будем знать, что там делают и чего хотят. Ты нам обо всем писал бы из Петербурга, а мы тебе писали бы о нас. 

— Это все думают? — спросил я, чтобы знать, не осталась ли Вера при особом мнении. 

— Да, все! — ответил он с ударением. 

У меня в душе словно что-то оборвалось, но я понял, что они были правы. 

— Хорошо! — сказал я. — Завтра уеду.

XIII. ПРОБЛЕСКИ [49]

1. Молодое растет, а старое уже состарилось

— Как хорошо, что ты приехал! — приветствовал меня длинный Армфельд после первых объятий вслед за моим появлением в Москве летом 1878 года. 

— А что? 

— Здесь такое оживление, какого никогда еще не бывало. После того как мясники избили студентов, провожавших в ссылку своих товарищей, весь город преобразился. Даже средние и высшие «общественные круги» возмутились духом, а рабочие в первый раз коллективно выразили студентам сочувствие. 

— Ну а теперь? Оживление не прекратилось? 

— Нет! Напротив, увеличилось! Как раз сегодня назначена сходка в Техническом училище для обсуждения вопроса, как поступить завтра. 

— А разве завтра будет что-нибудь? 

— Как же! Ты не знаешь? Завтра в Сухаревой башне мировой будет судить около двух десятков студентов, избитых мясниками при тех проводах. 

— Только избитых студентов будут судить? А избивателей вызовут, конечно, в качестве свидетелей? 

— Можешь себе представить — нет! Привлекли к суду и нескольких мясников под влиянием общественного возбуждения, возникшего против жандармов даже в высших кругах. 

— Удивительное дело! — воскликнул с изумлением я. — Будут судить и избитых, и избивавших вместе друг с другом? 

— В том-то и загадка! — ответил он. — Мы думаем, что тут хотят устроить новое побоище. Заметь: суд назначен в зале нижнего этажа Сухаревой башни, а башня, ты знаешь, стоит на большой площади, где можно собрать тысячи народа, да и края площади сплошь заняты мелкими торговцами, очень темным народом. А со стороны полиции идет внушение и теперь, как тогда мясникам, что студенты — это дети помещиков и бунтуют, чтобы восстановить крепостное право. 

вернуться

48

Вера Засулич была предана суду с участием присяжных заседателей. Председателем Петербургского окружного суда был тогда знаменитый юрист, писатель, общественный деятель, впоследствии почетный член Академии наук — А. Ф. Кони. Процесс происходил 31 марта 1878 г. Кони руководил заседанием беспристрастно. Этому приписывали в реакционных кругах понесенное царским правительством поражение в процессе Засулич. Руководители судебного ведомства хотели назначить обвинителями В. И. Засулич одного из товарищей прокурора окружного суда: В. И. Жуковского или С. А. Андреевского. Рассчитывали, что их красноречие повлияет на присяжных заседателей. Оба отказались. Первый ссылался на то, что его брат, Николай Иванович, — политический эмигрант. Второй оставил интересный рассказ о своем отказе. Он заявил своему начальнику, что, по его убеждению, кто бы ни обвинял Засулич, присяжные заседатели оправдают ее. «Каким образом?» — спросил начальник. Потому что Трепов совершил возмутительнейшее превышение власти. Он выпорол «политического» Боголюбова во дворе тюрьмы и заставил всех арестантов из своих окон смотреть на эту порку... И все мы, представители юстиции, прекрасно знаем, что Трепову за это ничего не будет. Поймут это и присяжные. Так вот они и подумают, каждый про себя: "Значит, при теперешних порядках и нас можно пороть безнаказанно, если кому вздумается? Нет! Молодец, Вера Засулич! Спасибо ей!" И они ее всегда оправдают. В обвинители Веры Засулич следовало бы достать какого-нибудь дореформенного человека, преданного далекой старине». Жуковский и Андреевский понесли за отказ административное наказание (Р. Кантор. К процессу В. И. Засулич // «Былое», № 21, 1923, стр. 87 и сл.; А. Ф. Кони. Воспоминание о деле Веры Засулич. М.—Л., 1933; см. еще примеч. 52 к стр. 383).

вернуться

49

Рассказ «Проблески» написан 13—20 января 1913 г. в Двинской крепости; напечатан в «Ежемес. журнале» за 1914 г. № 1—3.