Повести моей жизни. Том 2, стр. 27

К утру вновь появилась неотвязчивая идея о моем сумасшествии, но тут принесли мне роман Брет Гарта «Золотоискатели». 

О Брет Гарт, Брет Гарт! Ты теперь умер уже много лет назад. Ты не узнал и никогда не узнаешь, что твои произведения спасли от начавшегося сумасшествия одного бедного политического узника в далекой для тебя России. А как бы мне хотелось от всей полноты моего сердца выразить тебе мою глубокую признательность! Едва я принялся за чтение твоего романа с жадностью голодного, не имевшего в своем одиночестве более полугода ни одной книги, как я весь отдался твоим увлекательным образам и так художественно описываемым тобою приключениям! И ужасный надоедливый голос, ежеминутно вторгавшийся во все мои собственные мысли и нашептывавший мне, что я уже сошел с ума, не мог вторгнуться в круг картин твоего воображения, сделавшихся по магической силе печатного слова также и моими собственными. 

Я совершенно забыл о своей начинающейся психической болезни, и это было лучшее средство для освобождения от нее. Мой мозг креп в это время. Чувствуя, что я кончу оба романа в этот самый день, я уже заблаговременно выписал себе новые, но и в промежутки между чтением мой ум был полон картинами прочитанного. Я жил жизнью твоих героев, Брет Гарт, или, лучше сказать, повторял твою собственную умственную жизнь, впервые создавшую этот ряд картин. 

Какое удивительное счастье быть великим художником слова! Всех своих читателей как бы ассимилируешь себе, делаешь в момент чтения как бы своим двойником! Когда я читаю лирическое стихотворение, я часто думаю, что в моей душе теперь воскресла душа того поэта, потому что моя мысль, хотя и в более слабой степени, в точности повторяет все настроения его мысли, в той же самой последовательности и даже теми же самыми словами. Да, бессмертны одни идеи! Все остальное смертно! Великий Цезарь — ныне прах, и им замазывают щели [16], справедливо сказал Шекспир, но всякий великий писатель жив, пока читаются его произведения. 

Так и далекий от меня Брет Гарт дал мне тогда часть своей души и этим исцелил меня от психической болезни. С каждым днем я чувствовал, как все менее и менее тревожит меня еще повторяющееся по временам нашептывание прежде ужасного голоса, но я теперь даже перестал его бояться. У меня было против него верное оружие! 

— Ничего не поделаешь теперь со мной! — отвечал я ему. — Как только ты начнешь надоедать, я сейчас примусь за чтение романа и прогоню тебя им в такой темный уголок моей души, из которого ты уже не сможешь показаться наружу! 

И мой демон-мучитель, казалось, чувствовал теперь свою слабость, он все реже и реже показывался из своего уголка, и все нерешительнее становились его заявления. А взамен него из той же таинственной глубины души все громче и громче, все чаще и чаще раздавался другой ликующий голос: 

— Я выздоровел! Я выздоровел! Я выздоровел! Мое помешательство проходит с каждым днем и скоро окончательно пройдет! 

И я бегал и вертелся от радости на темном асфальтовом полу своей камеры, принятом сначала, во мраке ночи, за темную бездну, в которую враги хотели меня низринуть.

16. Новые товарищи и новые мысли

К этому времени в моей жизни в Доме предварительного заключения произошло несколько существенных перемен. Прежде всего в первый же день моего заточения здесь я успел увидеть двор своей тюрьмы. Окно моей камеры было с матовыми стеклами, и, чтоб взглянуть наружу, мне нужно было влезть на него к маленькой форточке, находившейся под самым потолком. Для этого мне пришлось в промежуток между двумя заглядываниями коридорного взобраться на раковину умывальника и затем, цепляясь за деревянный переплет глухих двойных рам, вскарабкаться на сильно скошенный вниз подоконник, на котором скользили мои ноги, хотя я их предусмотрительно разул перед этим и полез босой. Ухватившись руками за открытую форточку, я повис на ней, подтянул к ней свою голову и увидел перед собою часть большого, почти квадратного двора, окруженного крошечными окнами вроде моего, напомнившими мне пчелиные соты. 

Я был в верхнем этаже в самом углу. А внизу подо мною гуляла по двору, по самой середине, толпа людей, человек в двадцать, тогда как три надзирателя ходили по окружающим его тротуарам. 

Долее я не мог держаться и с большими усилиями опустился обратно на раковину, едва не сорвавшись и не упав с высоты на каменный пол. 

— Поведут ли гулять меня? — задал я себе вопрос и сам же ответил на него: — Если поведут, то, конечно, одного. 

Но меня не вели сначала. По-видимому, начальство не получило еще никаких инструкций на этот счет от Третьего отделения. Только через неделю или более дверь в мою камеру вдруг отворилась, мне принесли серый войлочный халат и такую же шапку и предложили выйти гулять. Тут я в первый раз увидел днем все эти таинственные проходы и галереи, одну над другой, по-прежнему напомнившие мне катакомбы, но уже не такие внушительные, как тогда ночью, когда я их принял за каменные мешки в какой-то неведомой никому темнице Третьего отделения с приспособлениями для электрических пыток. Теперь я уже не ожидал пыток после этих ежедневных обходов с ящиками для подачи жалоб прокурору окружного суда, но вместе с тем пропала и вся поэзия моего мученичества за убеждения. Внутри я чувствовал себя и теперь мучеником, но внешность была настолько отшлифована, что удачно прикрывала собой мрачное содержание. Пытка одиночеством, безмолвием и тоской была также сильна и здесь. Она вгоняла людей в чахотку, убивала деятельность их мозга, сердца и органов пищеварения, но ведь поврежденных легких, сердец, мозгов и внутренностей не видно снаружи, тогда как поломанные члены при прежних пытках оставались на всю жизнь на виду для всех. 

Однако была и некоторая принципиальная разница как будто в пользу новой системы пыток. При прежней пытке мучили более всего сильных духом и телом, а при новой особенно нападали на слабых в том и другом отношении. Слабые здесь сильнее поддавались и гибли. Мне же, уже закаленному прежними худшими условиями, здесь было в первые недели даже очень хорошо, и я сильно поправился, особенно духом. 

Этому способствовала, может быть, и полная немыслимость попытки бегства отсюда без посторонней помощи, уничтожившая беспокойную возможность постоянных приготовлений. 

Меня вывели гулять на тот самый двор, который я видел из форточки. Способный быстро ориентироваться в пространственном отношении, я легко отыскал среди множества окон и свое собственное против плотно закрытых ворот в этом дворе, в самом углу его верхнего этажа. 

Меня вывели гулять, как я ожидал, в одиночку и одного же увели обратно. Соседей, кроме Щепкина, у меня не было, да и он, как оказалось, сидел через камеру от меня и, кроме того, был отделен еще и углом самого здания так, что по галерее между мною и им находилась и та внутристенная лестница, по которой меня вели. 

Когда я сообразил все это после своей первой прогулки, я положительно не мог поверить, чтобы слабый звук моего пальца несся по каменным стенам так далеко. А, однако, факт был налицо! 

Недели через две после моего приезда сюда, когда загасили огни, я лег на свою койку и хотел спросить Щепкина о его здоровье. Вдруг я услышал откуда-то несущийся посторонний стук. Откуда он? Я вскочил и приложил ухо к одной стене... Нет, не оттуда! К другой... тоже нет! Я приложил ухо к проходившей через мою камеру железной трубе калорифера и сразу убедился, что оттуда. 

— Кто вы? — спросил я по азбуке, данной мне когда-то Кукушкиным. 

— Синегуб! — был ответ. 

— Синегуб! — почти вслух воскликнул я с бьющимся от радости сердцем. 

Ведь я его хорошо знал по слухам... Все говорили, что это был чрезвычайно талантливый молодой поэт, арестованный за год передо мной, и член нашего большого тайного общества пропаганды. Но он ли это? Как бы узнать? 

— Вы поэт? — спросил я.

  Этот мой вопрос, как я узнал потом от самого Синегуба, очень рассмешил его своей прямотой. 

вернуться

16

Слова Гамлета в одноименной трагедии Шекспира (акт 5-й, сцена 1-я, кладбище).