Повести моей жизни. Том 2, стр. 22

Прошло четверть часа. Опять никого нет! Не выскочить ли голым, не убежать ли по улицам куда-нибудь, а потом укрыться в первом попавшемся незнакомом доме, откровенно рассказав хозяевам, кто я, и попросив у них одежду? Вдруг окажутся сочувствующие? Но и этого оказалось невозможно сделать. 

— Мне более нельзя ждать! — заявил мой сопровождающий, очевидно, сильно встревоженный моим необычно долгим мытьем и уже более не затворяя двери. 

Пришлось подчиниться и идти одеваться. 

— Да выпейте же! — сказал я, опять подвигая ему кружку. 

— Нет, нет! Не хочу, — отвечал он, уже сильно насторожившийся. 

Тогда я выпил сам другую бутылку и остатки первой и начал одеваться. Как бы выиграть время? 

«Может быть, просто они запоздали, по нашему русскому обыкновению? — пришло мне в голову. — Сделаю вид, что я опьянел от пива». 

Надев последнюю часть своего платья, я притворился, что хочу встать и не могу. Я придержался рукой за стену. 

— Ой, как кружится в голове! — тихо сказал я. — Мне теперь не пройти по улице. Право, не знаю, как быть. 

Ему нельзя было привезти меня в темницу пьяного: его оштрафовали бы. Он совсем перепугался, побледнел. 

— Надо выпить холодной воды! — сказал он мне и пошел к двери, а я воспользовался этой минутой и вылил приготовленную ему кружку пива с морфием в кадку. 

Возвратившись, он подумал, что я ее выпил, и начал попрекать меня, говоря, что я его совсем погублю. 

— Уж полежите лучше полчаса на скамье, пока перестанет кружиться! — сказал он и, дав мне холодной воды, облил ею мою голову. 

Обрадовавшись, что хитрость удалась, и, не имея более возможности выглянуть на улицу, чтоб убедиться, ждут ли меня там, я через полчаса сказал, что чувствую теперь себя совсем хорошо и могу идти. 

Мы вышли. 

На улице никого не было. Отчаяние овладело мною. Брошусь бежать в первый двор! В Москве за домами везде сады, разгороженные друг от друга деревянными заборами. Я уже не раз скакал через них, когда был гимназистом, перескочу и теперь. Ему меня не догнать там. Выйду оттуда на какую-нибудь параллельную улицу и скроюсь. Все равно! Будь что будет! Сидеть далее в тюрьме с вечным ожиданием этого старика по ночам — значит окончательно сойти с ума. Я этого не хочу! 

Я взглянул в первые ворота, мимо которых мы проходили, но в них стоял дворник. Я взглянул вперед по переулку. Перед нами шел длинный забор, и вторые ворота в нем были удобнее. 

Мы шли пешком, так как везший нас сюда извозчик был предусмотрительно отпущен мною, а другого в переулке не было видно. 

Мы подходили уже к заветным воротам, как вдруг из них навстречу мне вышел молодой человек с дамой под ручку. Я сразу узнал в даме Батюшкову. Она вышла вся взволнованная и, смотря на меня, отрицательно кивала головой. 

Мой унтер так и впился в нее глазами. Затем показалась другая пара, мужчина и женщина, и по огромному росту последней я узнал в ней Наташу-великаншу. 

— Il faut attendre! (Надо ждать!) — сказала она, проходя мимо меня, как будто своему спутнику, и это сразу разрушило мое решение броситься тут же через забор. 

«Им лучше знать! — подумал я. — Надо подчиниться!» 

На углу ближайшей улицы стоял извозчик. Мы сели в него, и через десять минут я снова вошел в свое одинокое узилище, и железный замок снова загрохотал за моей дверью.

14. Мысли в заключении

Просто удивительно, как ясно припоминаются давнишние грезы, давнишние сновидения, когда вновь попадаешь в прежние условия жизни! 

Вот я теперь сижу в новом одиночном заключении в каземате Двинской крепости, пишу за своим маленьким столиком в тетрадке кусочком карандаша эти мои воспоминания о прошлом и чувствую, как одни из них вытягивают другие, менее живые. И многие из них даже не вспоминались мне целые десятки лет моей предыдущей жизни в Шлиссельбурге и на свободе. Тогда у меня были новые, чисто научные мысли и занятия, которым я придавал — да и теперь придаю — несравненно более значения. Они же были бы у меня и здесь теперь, если б был удобен доступ научных книг из Петербурга в это отдаленное место, где нет никакой библиотеки, где сидят только трое товарищей по заточению. 

Но книги передаются сюда с трудом; они доходят после разных пересмотров, нередко через три-четыре недели после получения в комендантском управлении, и потому мне поневоле пришлось отложить до своего выхода окончание давно, еще в Шлиссельбурге, начатой мною книги «Пророки» и приняться за какую-нибудь более производительную работу. 

Но что же может быть производительнее в таких условиях, как не воспоминания о прошлом, материалы для которых целиком находятся в моей собственной голове, из глубины которой никто не в состоянии их унести и запереть на ключ, чтобы я не мог более ими пользоваться? 

Правда, время похитило многое, и некоторые записи в постепенно развертываемом моею памятью свитке воспоминаний наполовину стерлись или выцвели от времени. Однако некоторые буквы и в них еще сохранились отчетливо, как в старых, порыжелых и попорченных сыростью бумагах архива, и по ним при некотором усилии я могу восстановить целые фразы в безмолвии своих ночей, когда, принявшись за эту работу, я весь отдался ей и пишу день за днем страницы за страницами целыми месяцами, даже не читая ни одной книги. 

И странная вещь! Когда я писал здесь о моей жизни на свободе, мне было легче. Я на время забыл о своем новом заточении. 

Но вот я дошел до прежнего заключения, и на душе стало тяжело вдвойне. И вновь зашевелились на голове волосы от давно минувших душевных страданий. Вчера я весь вечер ходил по комнате и думал: была ли моя жизнь на свободе действительностью или бредом давно сумасшедшего галлюцинатора? 

Какая мучительная тоска охватывает меня всего! Кто был в моем положении? В этой последней своей тюрьме я описываю первую тюрьму и ее мучительные переживания, бывшие тридцать пять лет назад, — ведь это тюрьма в квадрате! Однако начатое дело надо окончить во что бы то ни стало, как бы это ни было мне тяжело. Вот уже полгода я сижу вновь в одиночном заключении. Вновь горит на столе керосиновая лампа, вновь надо мною каменные своды потолка. Тихо снаружи да и внутри. Только мышь в углу грызет по временам свою корку хлеба. 

Дорогое для меня существо далеко теперь от меня. В окно ко мне снаружи глядит только черная осенняя ночь, и в душе моей проходят такие же черные безотрадные мысли. Мне вспоминаются вновь и те давно забытые мною мышки, целое семейство которых навещало меня и в печальной камере в Москве, из которой я так неудачно собирался два раза бежать на свободу. Это были тогда мои единственные гости, привыкшие наконец ко мне до того, что лазали даже по ногам на мою постель и, не стесняясь, принимались есть на табурете перед самым моим лицом положенные на него куски хлеба. Они садились по-заячьи на задние лапки, поднимали кусок обеими передними лапками, как дети, к своему рту и грызли сидя, повернувшись всегда лицом ко мне и глядя на меня своими блестящими круглыми черными глазками. 

Мне вспоминаются вновь и мои забытые сны первого периода заточения, и некоторые из них, вынырнув неизвестно каким образом из мира долгого забвения, даже снова повторились здесь в эту самую ночь. 

Все это были безотрадные сны гонений и преследований. Мне часто снилось, как я бегу от гонящихся за мною и стреляющих в меня жандармских солдат по каким-то бесконечным рядам зал и коридоров. Каждый раз передо мною стоит стена, далее которой нельзя уже бежать, но, подбежав к ней, я, против ожидания, всегда нахожу в ней какую-нибудь ранее незаметную дверь, через которую проникаю в другой такой же коридор. Там опять сплошная стена перегораживает дорогу, но, побегав вдоль нее, я в самый последний момент, когда преследователи уже настигают меня и готовы расстрелять, вновь нахожу какое-нибудь отверстие и попадаю в новую залу, опять с такой же стеной. И каждый раз, несмотря на сотни повторений, сохраняется ощущение, что эта новая стена уже последняя, далее которой невозможно проникнуть.