Страницы из летной книжки, стр. 19

По всем правилам следовало бы нам вернуться, но Нина вела машину на запад. А я не могла первой сказать: «Вернемся». По-2 карабкался вверх. Вот стрелка альтиметра показала 1300 метров. Мотор немилосердно трясло. По-2 содрогался, но продолжал набирать высоту. Это очень опасно, но Ульяненко упорно вела самолет вверх. Казалось, машина вот-вот не выдержит, сорвется с набранной высоты и рухнет вниз. Но она карабкалась и наконец выбралась из опасной зоны. Грохот смолк, тряска прекратилась. В кабине было холодно. Ветер проникал до костей сквозь ткань и мех. Стучали зубы, и я не пыталась их остановить. Потом крепко, до боли сжала челюсти и глубже опустилась в кабину.

Над Керченским полуостровом погода была ясная. Видимость «миллион на миллион». Немцы на этот раз не стреляли. Наверное, намаявшись за ночь, спать улеглись. Мы отбомбились по стоянкам и взяли курс 90 градусов, домой.

Приближался рассвет, но на востоке было темным-темно. У косы Чушка мы опять встретились с черными облаками, набитыми мокрым снегом. Они проносились над землей, как самолеты на бреющем. Мы вошли в снегопад, в клубящийся вихрь. Ульяненко прицепилась к дороге и вела машину низко-низко над автомобилями, бегущими к фронту. Вот и аэродром. Летчица пошла на посадку. Стрелка высотомера отсчитывала последние метры, Как они дороги в этот момент летчику! Расплывчатый свет врывается к нам в кабины. Колеса будто прилипают к земле и, шурша, катятся вдоль тусклых фонарей. Земля. Как она мила и как бывает порой беспощадна! Мы рулим к своей стоянке. На аэродроме тишина.

— Уже все давно сны видят, а вы где-то болтаетесь. Что случилось? — В голосе Маменко слышатся слезы.

Ульяненко отвечает спокойно:

— Ничего не случилось. Фрицев бомбили.

— Но другие возвратились с бомбами. Снегопад густой.

— Верно, снегопад. А бомбить можно.

— Ненормальные, — буркнула Маменко.

Я молча помогаю зачехлить и закрепить машину. Махнув на прощание рукой Верочке, плетусь за Ульяненко. Вокруг удивительно тихо, и мне странно слышать эту мягкую всеобъемлющую тишину. С неба, покрытого облаками, сыплется легкая изморось. Не верится даже, что всего лишь около получаса назад мы мчались в мутной мгле. Ну и тишина на земле! Я слышу, как шлепаются о землю сорвавшиеся с намокших веток капли, как шелестят, удаляясь от нас, шаги Веры Маменко.

Все вокруг тускло-серое: и зябкий свет зимнего рассветного утра, и льдистый блеск дороги. Все вокруг рыхлое: низкие облака и земля, тишина и усталость. Затекшие ноги ведут медленный счет шагам. Сердце глухо стучит. Знакомая дорога с аэродрома кажется до бесконечности длинной. Ни начала, ни конца...

Я бреду рядом с летчицей, трудно перебирая лоскутки мыслей, пестрые, куцые, свалявшиеся вместе... То вспоминается дом, то раненые в военно-санитарном поезде, где я начинала свой армейский путь, то полеты... Меня грызла какая-то неудовлетворенность: сколько оставлено дел недоделанных, книг непрочитанных... Все оставлялось на другой раз. Но другого раза не будет. Если и уцелею, то стану старше, стану иной.

Ульяненко останавливается, чиркает спичкой. Маленький огонек освещает на секунду ее нахмуренное, измученное лицо. Я вижу, как рядом со мной плывет в воздухе багровая точка — огонек папиросы. И все это уже было где-то со мной: и ночь, и изморось, и идущая рядом Ульяненко, и плывущая в воздухе багровая точка. Словно замкнулся круг и я возвращаюсь в исходный пункт. И все же, как тогда, когда погибла Дуся Носаль, мне трудно молчать, почти невозможно молчать, но я молчу, и мне тяжело. Прозябшие, голодные, усталые, мы добрели до шоссе и присели у обочины, подстелив под себя газеты. Ждем попутную машину, не в силах больше двигаться.

— Ты ужинала?

— Нет.

Я достаю из кармана бутерброд с котлетой. Повертев, делю пополам и протягиваю Нине.

— Спасибо.

— На здоровье.

Пожевали. Помолчали.

— Послушай, Нина...

— Тс-с-с, — приложила она палец к губам. — Слышишь? Птички...

Я с недоумением посмотрела на нее и прислушалась. В ветках кустарника жалобно и грустно перекликались две птицы. Словно бы искали одна другую и никак не могли найти.

— Они плачут, — сказала Нина. — Ты послушай только. У них горе. — Она тяжело вздохнула. — Все плачут. Люди, птицы, земля...

От ее тона у меня побежали мурашки по спине и появилось смутное подозрение: у нее что-то произошло.

— Что с тобой?

— Петровича сбили.

Я онемела. От стыда хоть провались сквозь землю. Ох и дура! Какая же я дура! Не разглядела, какую боль, тяжесть носит близкий человек. Петровича, летчика из полка тяжелых бомбардировщиков, Нина очень любила, я знала это.

— Ну и ночка была у нас! — Нина обняла меня за плечи. — Расскажи кому — не поверит. Но я ничего не могла с собой поделать. Одно желание — бить их... Словно во сне вся ночь. Сейчас очнулась: тяжело... А жить надо, бить их надо. Ты не обижайся на меня.

— Вот еще!..

Про себя подумала, что люди часто бывают несправедливы друг к другу. Мы справедливы в большом, в общих устремлениях и вере в нашу победу, в работе, ратном подвиге и гражданском долге. Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека — такая сложная и трагически короткая жизнь. И как мы, люди, порою подрываем ее. Подрываем невниманием, незаслуженной обидой. Подрываем неверием и незаслуженным словом. Подрываем — думая о человеке. Подрываем — не думая о нем.

За обедом все разговоры вертелись вокруг нашего последнего полета. Тут были и осуждения, и недоумение, и восхищение, и порицания. Замполит Рачкевич сказала, что послала политдонесение, в котором отметила, что наш экипаж сделал больше всех вылетов в очень сложных метеоусловиях. Потом обняла нас за плечи и с жалостью сказала:

— Боже мой! Какие вы еще девчонки! Совсем девчонки...

— Что вы, Ульяненко в декабре уже двадцать стукнуло.

— На двоих, значит, сорок? Зрелость!

Нина молчала, а замполит вдруг сказала:

— Кстати, ты почему юбилей свой умалчиваешь, Ульяненко?

Нина с недоумением посмотрела на Рачкевич.

— Не прикидывайся. У тебя ведь уже пятьсот боевых вылетов.

— Ну и что?

— Как что? Согласно приказу Народного комиссара обороны за пятьсот вылетов можно представить к званию Героя, — пояснила комиссар.

— А я и не знала. Да разве дело в наградах?..

Я видела, Нине был в тягость этот разговор. Ей хотелось уйти, побыть одной, но ведь вот так просто не оборвешь старшего, не уйдешь. Наконец замполит отпустила нас.

— К чему все награды, если нет человека? — вырвалось у Нины, и она, оставив меня, пошла к морю.

С этой ночи моя фронтовая жизнь как бы разделилась на две части. Первая, оставшаяся позади, текла в моих воспоминаниях по каким-то естественным, понятным и привычным законам, когда все происходившее со мной или в поле моего зрения воспринималось как должное. Я смотрела тогда на людей, на окружавший мир с полным доверием и открытой душой. Я будто перешагнула через какой-то таинственный порог, за которым почувствовала себя другим человеком — заново прозревшим, понявшим, что в жизни не так все просто, не так уж она приветлива, не так легко быть в ней человеком.

Туман

«26 января 1944 года — 5 полетов — 7 часов. Катерлез. Джейлав. Разведка: Багерово — Джейлав — Б. Бабчик. Сбросили 20 бомб... 2 сильных взрыва...»

Облака делали неразличимыми день и ночь. К тому же мы очень уставали. Спали мало. Ночью или полеты в сложных метеоусловиях, или ожидание мало-мальски сносной погоды, чтобы взлететь. Днем наваливалась бессонница от перенапряжения. Только забудешься тяжелым сном, как объявляется подъем на обед, потом получение задания. И снова к самолетам.

В эту ночь сначала все шло, как всегда: немцы стреляли, мы маневрировали. Возвращались. Заправлялись и снова уходили на задание. Уже после полуночи, отбомбившись в пятый раз, мы взяли курс домой. При подходе к Керченскому проливу я взглянула налево, и сердце забилось в бешеном галопе: огромное белое покрывало окутало Азовское море и собиралось покрыть Таманский полуостров. Я попросила летчицу жать на всю железку, но мое «скорее» оказалось пустым, ибо туман двигался быстрее, чем мы летели. На беду, усилился ветер, и мы почти не продвигались вперед. Самолет как будто буксовал. Было такое ощущение, что его за хвост тащило в море. Заместитель командира эскадрильи Худякова, в экипаж которой меня только что перевели, назначив штурманом звена, пропела с горечью: «Прощай, любимый берег...» Решили снизиться, но ветер, видно, всюду разгулялся не на шутку. На выбранной нами высоте он был попутно-боковым.