Жизнь и приключения Заморыша (с илл.), стр. 48

Японцы топят наш флот

Отца не поймешь: то он ругает министров и генералов ворами и дураками, то грозит японцам: «Подождите, канальи, вот адмирал Рожественский вам покажет «банзай»! Такую флотилию ведет, что ваш Того живо на дне окажется». Он приколол кнопками к стене карту и каждый день водил по ней пальцем, показывая босякам, как идет наша флотилия к японским берегам чуть не вокруг всего земного шара. Босяки смотрели равнодушно и ничего не говорили. Только один какой-то спросил: «А не опрокинется он там, гусь тот Рожественский?» Босяки сипло засмеялись. Отец сердито глянул на них и отошел от карты. А потом пришел адвокат, как всегда пьяный. Он заказал пару чаю, выпил подряд шесть стаканов, отер ладонью пот с нахмуренного лба и зло сказал отцу:

– Какой позор! И стыдно, и страшно. Да, страшно, за Россию страшно. Вы бы, любезный, убрали эту карту: глазам смотреть больно.

– Почему ж больно? Наши боевые корабли все ближе и ближе к цели. Скоро они…

У адвоката болезненно скривилось лицо.

– Оставьте!.. – Он вскочил, подбежал к карте и пальцем ткнул в маленькое коричневое пятнышко: – Вот тут, тут… у острова Цусима… в два дня нашего флота не стало… Понимаете ли вы, российский гражданин, что происходит?.. Ни одной нации за всю историю морских сражений не приходилось переживать такого постыдного разгрома. Нет у нас больше флота, нет! Он на морском дне или в плену у японцев вместе со своим «доблестным» флотоводцем Рожественским!..

У отца побледнели губы.

– Вы… вы пьяны! Вы говорите вздор!.. – задыхаясь, крикнул он. – Этого не может быть!.. Вот… вот свежие газеты – тут ни слова об этом!..

– Да-а, так вам сразу в газетах и напишут. Весь мир уже давно облетела эта трагическая весть, а подлые, трусливые правители наши все еще не осмеливаются порадовать ею своих верноподданных…

Адвокат плюнул и пошел к двери. Три или четыре шага он прошел ровно, потом как-то сразу обмяк и на улицу вышел, еле волоча ноги. Отец растерянно смотрел ему вслед. Вдруг, будто пробудившись, шагнул к карте и так ее рванул, что все кнопки посыпались на пол.

На другой день уже и газеты напечатали. Везде только и было разговора, что о потоплении нашего флота. И все ругали министров и генералов. На базаре, когда я шел в училище, около одной женщины собралась толпа. Женщина рвала на себе седые волосы, страшно водила глазами и беспрерывно бормотала: «Вася, Петечка, Вася, Петечка!» Какой-то мужчина ловил ее руки и тут же объяснял народу, что Вася – это ее муж, а Петечка – сын, что оба они служили матросами на крейсере «Адмирал Нахимов» и, видать, оба потонули вместе с крейсером. Подбежал околоточный с двумя городовыми и стал разгонять толпу. Но толпы собирались то в одном, то в другом месте, и всех их разогнать не хватало городовых.

На перемене ребята где-то нашли листовку с бледными фиолетовыми буквами, вроде печатных, но, ясное дело, написанных от руки. Андрей Кондарев, тот самый, дядю которого убили в январе в Петербурге, сел за учительский стол и вслух прочитал всю листовку. Она начиналась уже известными мне словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» В листовке говорилось, что самодержавие прогнило и ведет Россию к гибели, что вся храбрость солдат и матросов ни к чему: люди гибнут потому, что правительство у нас разбойничье. Настало время сбросить царя и всю его разбойничью свору в мусорную яму. Когда Андрей дочитал листовку до конца, Степка Лягушкин спросил:

– Как же мы его сбросим, когда он в Петербурге?

Одни засмеялись, другие закричали, что у Степки не хватает клепки.

Последним уроком была история. Против обыкновения, Алексей Васильевич пришел в класс почти сейчас же после звонка. Пришел и сразу начал рассказывать про Великую французскую революцию, хотя до французской революции нам было далеко: мы еще никак не могли выбраться из «Тридцатилетней войны». Алексея Васильевича мы все любили, но пользовались его рассеянностью и на уроках истории баловались. Правда, когда он принимался что-нибудь рассказывать, мы стихали – так он интересно говорил. А сегодня даже Сеня Запорощенко, который на всех уроках возится со своими перышками и переводными картинками, все оставил и не мигая смотрел на учителя. Алексей Васильевич изображал то Дантона, то Марата, то Робеспьера. Он отступал на три шага от учительского стола, потом быстрым шагом подступал к самым партам и поднимал руку вверх, подобно Робеспьеру, когда тот уличал жирондистов в измене революции. Прозвенел звонок, но Алексей Васильевич не обратил на него никакого внимания и все говорил и говорил. «Революция отменила всякие привилегии, все титулы и отличия знати и ввела одно для всех звание, звание гражданина!» – восклицал он. Илька, который почему-то в этот день как воды в рот набрал, тут стукнул кулаком по парте и крикнул:

– Вот здорово! И нам так надо!..

Алексей Васильевич продолжал рассказывать, что еще сделала революция для народа.

– А церковные земли?! – Он поднял вверх палец. – Свыше одной трети земель в европейских государствах принадлежали церквам и монастырям. Революция во Франции и с этим покончила.

Тут он с разгону перескочил на Россию и шепотом сказал, что наши церкви и монастыри на сегодняшний день держат в своих цепких руках больше двух с половиной миллионов десятин самой плодородной земли, но долго это не протянется, потому что безземельные крестьяне потеряли терпение.

Только он это сказал, как за дверью кто-то чихнул. Илька соскочил с парты и распахнул дверь. И мы все увидели нашего батюшку. Одной рукой он держался за лоб, а другую вытянул вперед, намереваясь схватить Ильку за ухо. Но Илька пригнулся и шмыгнул в коридор. Ехидно скривив рот, батюшка сказал:

– Что это вы увлеклись так, Алексей Васильевич? Даже звонка не слышали?..

Алексей Васильевич схватил со стола кипу своих книжечек и журналов и быстро вышел из класса. Мы гурьбой двинулись на улицу.

Когда я подходил к монастырю, то еще издали увидел около него толпу. Я прибавил шагу. На монастырской стене висела приклеенная листовка – точно такая, как та, которую мы читали в классе.

Чудеса на чердаке

Прошло только три-четыре дня, а я уже стал своим человеком в монастыре. Я ходил где мне вздумается, даже в кельи заглядывал, и никто мне не препятствовал. Монах Дамиан, завидя меня, сейчас же принимался хохотать. Ему, похожему на слона, было смешно видеть такого тощего человечка: ведь я перед ним был просто мальчик-с-пальчик. А один раз у него даже слезы выступили на глазах от смеха. Это было тогда, когда я вздумал приветствовать его по-гречески. Греков в городе было много, поэтому все мальчишки знали хоть с десяток греческих слов. Придя как-то в монастырь, я протянул Дамиану руку и сказал: «Калимэра, калиспэра, ты хабариа, кала, асхима». Вот тут-то он и захохотал до слез. Оказалось, я сразу выпалил: «Добрый день, добрый вечер, как поживаете, хорошо, плохо».

Когда я оставался в коридоре или в комнате один, то сейчас же вытаскивал из кармана молоточек и принимался выстукивать им стены. Но стук получался везде одинаковый – такой, будто лошадь бьет копытом по мостовой. Я же доискивался места глухого, гулкого. Надо бы все кельи обстучать, но из келий монахи выходили редко, больше все лежали на своих перинах или стояли у окна и смотрели через решетку на улицу. Если же я пробовал стукнуть разок-другой в присутствии монаха, то монах ворчливо говорил: «Не балуиса, мальсик. На фигас апо эдо!» – то есть: «Ступай отсюда!» – «Ну и пусть думают, что я балуюсь, – говорил я себе, – мне еще лучше». – «Усо стуцыс, усо стуцыс! – удивленно ворочал глазами Дамиан. – Ты есть мальсик-стукалка». Другие монахи тоже стали звать меня стукалкой. Так эта кличка ко мне и пристала. Стукалка так стукалка – я не обижался.

«Символ веры» я выучил по-гречески быстро. Дамиан сказал, что хоть я и тощий, а память у меня, как у лошади. Он привел меня к Анастасэ и велел петь. Пока я пел, патер от удовольствия говорил: «Ца-ца-ца!.. Эма!.. Орео!.. Ца-ца-ца!» Но потом покачал головой и сказал, что в церковь меня выпускать рано, надо еще подкормить. Он велел мне побольше есть и поменьше бегать. Я сказал: