Лопушок, стр. 30

Это-то прошение и дал Тимофей Гаврилович супруге почитать, после чего участь Андрея Николаевича была решена. Он принял душ и подставил задницу, куда Елена Васькянина воткнула шприц. Беспокойный сон перешел в отдохновение, длившееся двое суток. Андрей Николаевич набросился на еду, виновато отводя взор от Елены, испытывая чувства цыпленка, попавшего в негу мягкого подбрюшья курицы. Елена Васькянина оставалась для него все при той же худобе, с тем же запахом платья, что и много лет назад в доме на Котельнической. От нее по-прежнему исходило ощущение мира и вечности, и где бы она ни была, слышался таинственный рокот прибоя и плеск волны. Уже не один год вели они безобидные игры: раз в месяц обменивались книгами, которые ими не читались, но о которых они при встречах долго говорили. Наверное, Андрей Николаевич все дни, что бегал по столице в поисках рекомендаций, держал в памяти Елену Васькянину, потому что в кармане пиджака носил Гамсуна, которого читать не собирался, но поговорить о нем хотел.

На даче было покойно. Москва, когда вспоминал о ней, раздражала кричащими со всех домов лозунгами, призывами и клятвами. И везде «Слава…». Галина Леонидовна тоже засоряла его квартиру назойливыми шпильками и расческами. И Кальцатого надо забыть. Тимофей правильно заметил: такие люди — как микрофлора кишечника, то есть вроде бы грязь, бациллы, но без них государственное пищеварение не обработает продукты питания.

Минула неделя, и Васькянины приперли старого друга к стенке, напрямую спросили, какого черта тот захотел податься в партию. Ему ведь в ней — что мужику в дамском сортире. Андрей Николаевич повздыхал обреченно.

— Теория катастроф, — вяло объяснил он, — новая математическая дисциплина. Суть ее сводится, грубо говоря, к определению того количества и момента, когда два, три или четыре камня превращаются в «кучу». Любой процесс в своем развитии подходит к некой критической точке, после которой начинается возвратное движение, переход в противоположное качество, в крах и развал. Если приложить теорию катастроф ко все возрастающей численности правящей партии, единственной причем, то окажется: при достижении некоторой величины партия начнет разваливаться…

Пронизанная и прогретая солнцем веранда, буйство трав, щебет пташек, воскресное утро…

— В руководстве партии математиков нет, однако оно интуитивно чувствует надвигающуюся катастрофу, но как с ней бороться, пока не знает и под надуманными предлогами ограничивает дальнейший рост. Как бык чует нож в руке мясника, так и партия начинает трястись от количества людей, стремящихся в нее попасть. Почему-то заставляют писать рекомендации обязательно фиолетовыми химическими чернилами. — (Васькянины переглянулись.) — Много лет назад было проще, террором уполовинили разбухшую организацию, разные там чистки… По моим расчетам, с Москвы начнется разложение, для этого достаточно увеличить областную и столичную организацию на сто пятнадцать тысяч человек.

Андрей Николаевич отправил в рот кружочек краковской колбасы, настоящей, а не ярославского производства.

— За точность расчетов ручаться не могу, истинные цифры засекречены, партия, мне кажется, все еще чувствует себя в подполье…

— Ну, так в каком же году партия развалится? — с болезненной улыбкой спросил Тимофей Гаврилович. И после ответа пригорюнился: — Дожить-то доживем, но, чую…

Супруги Васькянины уехали в Москву, подыскивать работу своему подопечному. Андрей Николаевич копался в огороде, часами лежал под березами и смотрел в небо. Поднимался, заходил в комнату Елены и сидел перед пишущей машинкой, не притрагиваясь к ней. Слушал что-то генделевское, исходящее от книг, принадлежащих когда-то отцу Елены, известному травнику. Зато людской мат и ор стоял в кабинете Срутника. Нет, не Мировой Дух нашел здесь пристанище, и не на привал расположился он. Какая-то хулиганствующая толпа, посвистывая и улюлюкая, перла мимо Андрея Николаевича, двигаясь по кругу — от этажерки у письменного стола к шкафу, от шкафа к полкам вдоль стены, падала потом у двери и дружно забиралась на другую стену, чтоб сигануть с нее на этажерку и возобновить круговой ход с хоругвями, плакатами и знаменами. Кое-кого в толпе он узнавал — из тех, кто дома у него безмолвствовал в комнате с ходовыми книгами, — и приходилось думать об «эффекте толпы».

Он разочаровался в Срутнике, дурное влияние этих книг отразилось даже на честном и умном Тимофее. И о себе он думал. О том, что жизнь его не привязана к текущему времени. Она болтается на разрыве эпох.

Наконец вернулись Васькянины, принесли радостную весть: работа найдена! И куплено все то, что надо мужчине, вступающему в новую жизнь. «Волга» его подогнана к даче и заправлена бензином.

Андрей Николаевич прошел через контрольные вопросы о картошке и комбайне, отвечал честно и четко: не знаю, не помню…

Умывшись, переодевшись во все новое, Андрей Николаевич сел за руль и смело покатил в столицу.

8

Родители умерли, один за другим; отца еще не похоронили, еще только съезжались ко гробу выученные им гороховейские мужчины и женщины, как мать, хлопотавшая больше всех, схватилась внезапно за сердце и отошла. Так и понесли два гроба. Поминки были шумными. Галина Леонидовна, вся в черном, обнаружила большое знание всех погребальных и поминальных обрядов, командовала рассудительно, ей подчинялся даже ее одноклассник, ныне артиллерийский генерал. Шишлин прибыть не смог, но отозвался на трагическое событие обширной телеграммой, принес ее начальник гороховейской почты. Васькянин приехал, с Еленой, на них смотрели с подозрением, как на самозванцев, пока не всхлипнула Галина Леонидовна: «Николай Александрович так любил их, так любил…»

О том, что родители вскоре умрут, возможно и в одночасье, Андрей Николаевич знал за месяц до похорон. Отец приехал к нему внезапно, без картошки и сала, ноги погнали старика к сыну, Андрею Николаевичу показалось даже, что отец пешком притопал в столицу из гороховейского далека: таким усталым выглядел, изнуренным после дороги, озябшим на семи ветрах странствий. С жадным и мечтательным всхлипом влил в себя водку. Как все ходоки в Москву, пришел он за справедливостью, и пришел к сыну, и Андрей Николаевич не мог ему дать ничего, кроме крова и пищи. Статистика продолжала добивать педагогов и, кажется, повергла их наземь, потому что обнаружилась трагическая ошибка в вычислениях. Шишлин, всегда «хороший», при тщательном рассмотрении оказался в разряде «плохих», и жизнь педагогов из просто никчемной превратилась во вредоносную. В архиве Николай Александрович докопался до картошки, а потом уж и до всей пашни района. И с ужасом убедился, что такого злодея, как Ваня Шишлин, земля еще не видывала, а ведь золотую-то медаль выклянчил ему сам директор школы. Починковский колхоз душой был бы рад поклониться в ноги сыну председательши за все благодеяния его, да получалось так, что лучше бы благодеяний этих не было. Колхоз, чего нельзя отнять у Вани, на ноги встал, но встал для того, чтоб оглянуться, осмотреться, найти местечко посуше да завалиться у бочки с самогоном. И весь район страдал от шишлинского хозяйствования. Комбайны, трактора, косилки да сажалки, подборщики и культиваторы, самоходные и прицепные машины и орудия, Ванею в колхозы отправляемые, откровенной недоделанностью звали механизаторов поскорее угробить их и заказать новые, урожаи неуклонно падали, и если какой-нибудь председатель восставал, то его тычками и окриками либо дурнем выставляли, виновником всех бед, либо проворно через бюро проворачивали изгнание из славных рядов, заменяя строптивца покладистым умником. С другой стороны, не заморский же дядя, а своя кровь, радел и старался, сам в Починках комбайн отремонтировал, всю страну поднял, но какую-то цапфу достал, аж самолетом, из Куйбышева, подтащили ее.

Жалобы и стенания не умолкали, отец не плакал, но так страдал, что Андрею Николаевичу стало самому плохо. Пока отец спал, сбегал утром в магазин, купил ему костюм, матери туфли, и отец ушел, отправился туда, поближе к гороховейскому кладбищу. Вскрыли завещание: дом и все имущество — сыну. Кому достанется земля, то есть несколько соток огорода, неизвестно, скорее всего — будущему владельцу дома, через полгода, но Андрей Николаевич представил себе хождение по гороховейским присутственным местам и услышал то, что принимали уши его всегда в редкие посещения им учреждений под красным флагом: визг тормозов. И написал дарственную: все — детдому. Картошку уже окучили соседи, он подровнял кое-где, постоял с лопатой в огороде, вновь с удивлением обнаружив в себе любовь к тому, что принято называть землей.