Летящие сказки, стр. 47

И все же я бы подумал еще, лететь или не лететь, если бы не собака. Жаль ее, и нехорошо как-то: словно бросили…

Мы взяли для собаки три сырые котлеты из холодильника, свежую горбушку и пять кусков сахара.

Потом развернули ковер на крыше.

— Может, хвост прицепим? — предложил я. — Среди бела дня летим…

— Некогда, — сказал Виталька. — Лучше пойдем на бреющем по огородам, а потом — под обрыв.

Так мы и сделали. Пронеслись по переулкам вдоль заборов, потом — над грядками и плетнями, затем нырнули в тень речного обрыва, а оттуда — под мост. А из-под моста выскочили и, шелестя по верхушкам трав, помчались к лесной опушке.

Наверняка кое-кто нас заметил и оторопело глядел вслед, но мы уже знали, что это не опасно.

У леса мы поднялись над верхушками деревьев и взяли знакомый курс на геодезическую вышку.

Мы очень торопились, и встречный воздух буквально ревел вокруг нас. Чтобы уменьшить сопротивление, мы легли вдоль ковра и прижались к нему. Ветер прижимал к Виталькиной голове берет, а с меня пытался сдернуть школьную фуражку, но я опустил ремешок на подбородок.

И вот интересное ощущение: холодит тебя летящий навстречу воздух, а солнце горячит спины сквозь сукно, и поэтому все равно жарко…

Мы летели без остановок, напрямую, и путь оказался совсем не таким длинным, как в прошлый раз. Часа через полтора мы проскочили темное озеро и увидели крышу старого дома.

Мы опустились у крыльца. Дверь, как и раньше, была приоткрыта. Мы вошли. Не было у меня такой робости, как в прошлый раз, но легкое замирание я все-таки чувствовал. Солнце квадратами лежало на пыльном полу. Пол скрипел под нами. Мы остановились и прислушались. Кроме нашего дыхания — ни звука.

Виталька вдруг сказал:

— Часы стоят.

Мы бросились в маленькую комнату.

Часы и правда стояли. Цепь с гирей и ключом опустилась до самого пола. А на полу под часами лежала рыжая собака. Она уткнула морду в протянутые лапы. По ее загривку ползла желтая гусеница.

— Заснула, — прошептал Виталька. Потом чмокнул губами и сказал: — Эй, собака! Вставай. Мы пришли.

Собака не встала и не пошла к нам. Даже не шевельнулась. Тогда мы подошли сами. И сразу увидели, что не спит она. Глаза у нее были открытые и неподвижные.

— Бедная, — сказал Виталька. Сел на корточки и без всякой боязни погладил мертвого пса.

Я тоже провел ладошкой по рыжей свалявшейся шерсти и щелчком сбросил гусеницу. Собака была очень худая, и сквозь шкуру чувствовались твердые ребра.

И все же она умерла не от голода. Ведь жила же раньше столько времени одна. Умерла она от одиночества или от старости. А может быть, от того и от другого. Наверно, знала, что умирает, а уйти не хотела, потому что ждала кого-то. И часы не хотела бросать.

Я встал и взялся за цепь, чтобы подтянуть гирю. Пускай тикают на память о собаке.

— Не надо, — сказал Виталька.

— Почему?

— Ну… ведь это не наши часы. А ее…

Да, он правильно сказал. Не должны мы их трогать. Даже не имеем права. А наши часы — там, над городом. Они не должны стоять.

Я опять сел на корточки и отцепил от гири тяжелый ключ. И подумал: ведь ключ висел для дополнительного веса, без него часы не смогли бы идти.

Я сказал об этом Витальке. Но он отмахнулся:

— Подумаешь! Камень бы подвесили. А теперь уж все равно… А что делать с собакой? Не бросать же так.

— Лопату надо, — сказал я.

Лопату мы нашли в кухне за печью. Она оказалась ржавая и тупая, но точить было нечем.

За домом, под кустом шиповника, мы стали рыть яму. Корни мешали, и земля была не очень мягкая. Но мы ни разу не пожаловались друг другу и по очереди молча ковыряли лопатой чернозем и глину.

Когда край ямы стал выше колен, Виталька сипло сказал:

— Хватит, наверно…

Мы нашли у дома несколько лопухов и застелили яму. Потом принесли и уложили собаку.

Надо было зарывать. Но я не хотел, чтобы глиняные крошки падали на открытые глаза собаки и запутывались в рыжей шерсти. А лопухов больше не было.

Я стащил через голову гимнастерку. Все равно она была старая — та, в которой я два года назад собирался «бежать в леса».

— Берись за ворот. Рванем, — сказал я Витальке.

Мы дернули, ворот разорвался до подола, и гимнастерка распахнулась, как пиджак. Мы укрыли ею собаку. Правда, хвост и лапы остались торчать из-под сукна, но тут уж ничего не поделаешь. Потом мы завалили яму.

— Где-то я видел фанерку… — сказал Виталька.

Он сходил в дом и принес фанерный прямоугольник, похожий на крышку от посылочного ящика. Потом достал карандашный огрызок — как все художники, Виталька всегда ходил с карандашом, на всякий случай.

Он почесал огрызком свою переносицу с пятью веснушками, посмотрел куда-то сквозь меня, наклонился над фанеркой и написал:

«Здесь похоронена собака».

Он подумал и переправил маленькую букву «с» на большую.

— Раз у нее имени нет, пускай будет как имя. Правильно?

Я кивнул.

Виталька писал дальше. Прямыми крупными буквами. И вот что получилось:

«Здесь похоронена Собака.
Она жила в этом доме.
Все ушли, а она жила.
Она заводила часы».

Виталька поставил точку и очень серьезно посмотрел на меня.

— Что еще написать?

— Ничего больше не надо.

Мы вытащили из трухлявой двери два гвоздя (они еле держались), нашли под крыльцом половинку кирпича. Этой половинкой мы прибили фанерку с надписью к черенку лопаты. Прибивали долго: фанера была крепкая, ржавые гвозди гнулись. Мы оба поотшибали кирпичом пальцы, посдирали кожу с костяшек — больно было до слез. Но все-таки мы приколотили фанеру. А лопату глубоко воткнули в насыпь и вокруг утрамбовали кулаками землю.

Глава пятнадцатая

На обратном пути я невесело задумался и не сразу заметил, что летим не очень быстро. А когда заметил, хотел разогнать ковер-самолет. Но он слушался неохотно: видимо, Виталька прочно управлял им.

— Скорее, — сказал я. — Зря теряем время.

— Ты же раздетый. Тебя ветром просквозит…

— Не просквозит, воздух теплый. Давай…

— Ага, «давай»! — ворчливо откликнулся он. — Ты и так уже сипишь от простуды.

Но я сипло говорил не от простуды. У меня от слез в горле скребло. Витальку я не стеснялся и честно объяснил:

— Это потому, что зареветь хочется.

— Ну и пореви, — понимающе сказал Виталька.

У меня глаза уже были мокрые, но я сдержался и даже улыбнулся:

— Не буду. Ковер намокнет.

Я знал, что Виталька тоже улыбнулся, хотя и не видел его лица. Он сидел впереди, свесив ноги, а я лежал за ним и затылком упирался в его спину. Спина была худая, и даже сквозь толстый свитер я чувствовал острые Виталькины позвонки. Густой лесной воздух обтекал меня, как река, и только по его движению можно было ощутить скорость. Белые июльские облака были надо мной неподвижны. Солнце зажигало у меня на мокрых ресницах радужные круги, и я часто моргал, чтобы не мешали смотреть на облака. Но скоро ветер высушил ресницы.

— Жалко собаку, да? — не обернувшись, сказал Виталька.

— Ага, — прошептал я.

Если разобраться, то велика ли беда? Ну, умерла собака. Старая, почти незнакомая. Чего тут горевать? Плакать можно, когда настоящее горе. А такое горе у меня было: когда в больнице сказали про отца…

Я тряхнул головой: улетайте прочь, все горькие мысли!

— Не дергайся, — сказал Виталька. — Ты мне затылком всю поясницу раздолбил.

— Бедная поясница, — вздохнул я и сел по-турецки. Положил перед собой ключ, который до этого не выпускал из ладоней.