Белая ночь, стр. 14

— Вот, вот… Суд чести был, уволили из рядов, да чуть в дурдом не попал из-за этой второй обоймы. Кто-то выразился примерно так: ведь одной обоймы вполне достаточно, в состоянии аффекта, мол, поступал, кое-какое оправдание все-таки, но две подряд — это, товарищи, патологическая неприязнь к женской заднице, расстройство психики. Не мог же я им сказать всю правду?

Некое предчувствие забрезжило в Алабине.

— Нет правды на земле, но нет ее и выше… А на этой скамейке — ее можно изложить. Так что же случилось?

— Завтра придет из Москвы приказ командующего погранвойсками, утвердит он приговор суда чести, и останусь я без присяги… Опережу приказ, и вам, только вам скажу…

Третий глоток добротного коньяка окончательно развязал язык пропойцы, и он поведал, что накануне того, как изрешетил благородную часть женского тела, с самого верха пришло указание: границу — открыть, пропустить на ту сторону агента, нигде не зафиксировав переход им границы. Что было ими и сделано. Лично он в бинокль пронаблюдал за маневрами этого нарушителя. Надо отдать должное — работать этот француз умеет. Он и через наглухо запертую границу перешел бы. Мастер.

— А почему вы думаете — француз?

— Да на той стороне духан есть, и в духанщиках бывший белогвардеец. Так он наутро три флага над духаном сразу поднял: царский, турецкий и французский.

Веселился. Издевался.

Полковник Алабин глянул в сторону белоснежных турецко-армянских гор.

Никаких флагов, конечно, не увидел. Поднялся. С поразившей его теплотой подал руку погорельцу. Помялся в смущении — и все-таки сунул деньги ненавистнику женских задниц.

Деньги были ему возвращены утром.

Бродяга остановился у его окна. На сгибе локтя — новенький офицерский китель, выглаженные брюки и чистенькая фуражка.

— Здравия желаю, товарищ полковник! С величайшей охотой возвращаю вам деньги, великодушно одолженные мне на покупку сапог. Я их вам скоро продемонстрирую.

— Что-нибудь случилось? — обеспокоился Алабин.

— Так точно, случилось. Пришел приказ из Москвы. Восстановлен в звании и награжден орденом Красной Звезды — за мужество, проявленное при задержании особо опасной нарушительницы границы.

Мимо окна проплыла армянка, бедра которой намного превосходили размах плеч. Новоиспеченный орденоносец на достопримечательность эту не обратил ровно никакого внимания, еще раз подтверждая душевный порыв, а не половое извращение, каковым кто-то пытался объяснить, почему женской заднице потребна одна, только одна обойма пистолета, а отнюдь не две.

— Поздравляю, — сказал полковник. — Надеюсь, когда-нибудь увижу на вас генеральские погоны.

19

В жаркий июльский день Коваль и Алабин столкнулись в гастрономе на Хорошевке. Чрезвычайно обрадованные, со вкусом выпили бутылку мукузани, а затем, дожевав яблоки на улице, решили повторить приятную процедуру. О Савкине — ни слова, и тем не менее Яков Григорьевич вместе с ними стоял в очереди на сокивина и — вездесущий — мелькал в толпе у разных прилавков. Непутевый человек, герой и дурак, но как хорошо, что пересек он когда-то их жизни.

Об отпуске между прочим зашла речь. Алабину уже не ехать в Кисловодск, только Трускавец — так постановили врачи, а Ковалю указали: Подмосковье, поздней осенью.

Тому и другому было приятно, что всегда можно созвониться или поторчать у гастронома.

20

А у Алабина не выходили из головы «мокнутия». Секретарша принесла пенсионные дела офицеров госпиталя, где фабриковались справки о «мокнутиях». Запрошены были списки больных и раненых в интересовавшее Алабина время. И с удивлением узнал он, что нет среди них Савкина Якова Григорьевича! Нет, не бывало его там и уже, разумеется, не будет! Совсем заинтригованный, позвонил он бывшему начальнику госпиталя, москвичу, пригласил его к себе, разговорил, тот признался: да не лежал в его госпитале этот Савкин, болтался где-то поблизости. А точнее: жил на дому у одной врачихи, отлынивая от службы, она же, врачиха эта, и сварганила, видимо, ему справку о «мокнутиях», ничего лучше придумать не смогла, да она всем мужикам своим такие липовые бумаженции делала, а наказание понесли честные офицеры. На вопрос «А что такое мокнутия?» бывший начальник госпиталя точно ответить не мог. Предположил, однако, что диагнозом этим врачи определяли замокренные экземы. (Алабину же подумалось: а не под диктовку ли Савкина писались эти бумаженции? И выходило, что справка, которой снабдил себя Савкин, двойная фальшивка! Замысловатый мошенник — этот Яков Григорьевич!)

Врачиха же, с которой сожительствовал Савкин, Елизавета Владимировна Петренко, из Ленинграда, эвакуирована в Казань вместе с младшей сестрой, мечтательная такая девочка, Ксюшей все звали ее, — слушал дальше Алабин, — а врачиха умерла в победном 45-м, Ксюше лет пятнадцать исполнилось, нашлись добрые люди, увезли девушку в Ленинград, адрес же ее…

Начальник госпиталя обещал покопаться в личных бумагах, и слово сдержал, позвонил: Лениград, 19-я линия Васильевского острова, дом и так далее…

В конце октября инспекционные дела примчали Алабина «Красной стрелой» в Ленинград. Воскресным днем однажды он, в штатском, улизнул из гостиницы, доехал троллейбусом до моста Шмидта, прошелся по Большому проспекту Васильевского острова, купил букет роз и постоял на углу 19-й линии, поизучал афиши на тумбе и скромненько пошел обратно, по проспекту — подальше от того места, где, возможно, жил у сестры госпитального врача Елизаветы Владимировны Петренко майор Савкин, куда, вероятно, завел он и Жоржа Дукельского.

Но заходить в дом и квартиру боязно: что дозволительно полковнику французской армии и пьяному, бесшабашному глупцу майору Савкину, что входит в обязанности полковника госбезопасности Коваля — то вредоносно для полковника Советской армии.

Букет роз, редкий в это время, он отдал юноше, который нетерпеливо ждал когото…

21

Жорж Дукельский вернулся из Бретани (на него свалились коровы Могильчука), зашел в свое любимое кафе, устроился за привычным столиком. Проходивший мимо человек приостановился, назвал себя и спросил, не с Георгием ли Дмитриевичем Дукельским имеет честь говорить? С тем самым, которого он дважды встречал в советском посольстве?

Жорж Дукельский пожал протянутую руку. Показал на пустующий стул напротив.

— Где вы, кстати, пропадаете? Мы вам дважды звонили на рю Дофен, просили навестить нас, а вы…

— Тяжелые времена, — меланхолически вздохнул Дукельский. — Вынужден заняться разведением скота вдали от Парижа.

— Могли бы заглянуть… Вас ждут по недоразумению задержанные почтой письма от мадам Марковой-Нодье и Шелестовой. Они вас порадуют. Помню, у нас на фронте пели: «Когда приходит почта полевая, солдат теплом домашним обогрет…» Да, кстати, вопрос о визе тоже будет решен в благожелательном для вас смысле.

— Очень рад, — все с той же меланхолией ответил Дукельский. — Коровы отнимают массу времени. Но я подумаю, — обнадежил он посланца доброй вести.

22

Как уже известно, за гробом Якова Григорьевича Савкина шли десятки людей.

Всем запомнилась надмогильная речь парикмахерши Хельги, не менее пылкое слово одной киевлянки да сдержанное выступление командира полка. Помянули же покойника на нешумном застолье в скромнехоньком кафе. С начала 1948 года в Ленинграде объявилась (ой неспроста!) партия марочных вин с волнующими названиями: «Шато Инеф», «Шато Икем». Из каких довоенных запасов полезли бутылки эти на магазинные прилавки, в рестораны и кафе — загадка. Не менее странно и то, что все за столами почему-то верили: этот день похорон — самый светлый и трагичный в их жизни, потому что сегодня погребен был дурак, то есть человек, все мысли и поступки которого опровергали всем опротивевший здравый смысл всего человечества.

Он был дураком — но многие из поднимавших бокалы с винами мудреных названий впервые, наверное, в жизни искренними словами напутствовали покойника в дальний и безвозвратный путь, перед неизбежным судом свидетельствуя о святости того, кого как только не обзывали в штабе Ленинградского военного округа и в отделе Коваля.