Белая ночь, стр. 11

Именно в таком речевом ладе говорил майор, тот самый, что сейчас разыскивается; он — русский, не так давно (или совсем недавно) покинувший Францию. И проживший в Париже не один год.

Генерал-лейтенант Игнатьев почти впроголодь существовал в Париже, ни франка не взял из денег, положенных царем в банк на его имя, — поэтому и жил в Москве на широкую ногу, торовато, гостей угощал гречневой кашей со шкварками, в стеклянном (по спецзаказу) шкафу — награды за все годы службы. Охотно под водочку вспоминал былое, Алабину был искренно рад, благо тот ему насчитал хорошую пенсию. Искусствовед — то мрачнел, то похохатывал, человек того же покроя, что и генерал, но в СССР вернулся только год назад. Обоих парижан Алабин повеселил казусом. В прошлом году погиб на учениях один генерал, и вдова, как это положено, рассчитывала на единовременное пособие в сто тысяч рублей. Однако по Указу 1944 года вдовой она не признавалась, брак не был зарегистрирован, тогда бывшая гражданская жена генерала отправила на имя Иосифа Виссарионовича слезное послание, и Вождь счел доводы ее убедительными, собственноручно начертал резолюцию: «Выдать 100 т.». И поставил дату: 16 декабря 1947 года. То есть на другой день после денежной реформы, в десять раз уменьшившей рубль. Вот и загадка для финансистов. Дореформенное пособие — сто тысяч рублей, начиная же с 16 декабря — десять тысяч, и непререкаемое решение Вождя нанесет казне ущерб в девяносто тысяч. Что в этой ситуации делать — до сих пор не знает никто.

Посмеялись. Генерал покопался в памяти. Извлек случай из жизни своего батюшки, киевского генерал-губернатора, тот однажды получил примерно такое же прошение, отправил его в Санкт-Петербург. Государь император соизволил отреагировать так: «Ознакомился с удовольствием», но нарушить закон не решился.

Гости простились с хозяином, вместе вышли на бульвар, сели на скамейку.

Недавний французский гражданин смотрел в небо, синеющая пропасть поблескивала звездами. «Не может быть двух миров, — сказал, возражая кому-то искусствовед, — звезды-то — одни и те же…» Алабин набирался решимости, ощупывая записку, унесенную им из жилища лже-Савкина. Что встретит понимание — знал. И страшился понимания.

— Мне повстречался странный человек… — Алабин описал внешность майора. — Я уверен, что он — парижанин… Из тех, которые не остаются незамеченными…

У меня создалось впечатление, что мальчиком он жил где-то возле Ильинки.

Искусствовед томительно думал, шевеля губами, перекладывая набалдашник трости из руки в руку.

— Может быть, вам поможет почерк его?

Трость выпала из рук, когда искусствовед глянул на записку.

— Бог мой!.. Бог мой!… Жорж! Жорж Дукельский! Он! Где вы его видели?

— Он пришел на прием ко мне, он — который здесь нелегально! Зачем — не знаю.

Догадываюсь: он искал. И себя, и кого-то еще. Он страдал и наслаждался… Его ищут.

Зачем он приехал?

— О, если б вы знали, если б знали… — Искусствовед всхлипнул. — Всех поманили в СССР гражданством, всех, у кого был русский паспорт… Не поманили, а заманили.

А многим так хотелось в Россию, так хотелось… хотя и отговаривали, хотя и… Если б вы знали!.. Меня чаша сия миновала, меня в свое время хорошо приняла Европа, я известен, среди друзей — члены правительства Франции, но остальные, остальные…

Едва поезд с репатриантами пересек границу — всех выкинули из вагонов. Обыски, допросы, и что уж совсем омерзительно — никому не разрешили жить там, куда рвались, а ведь в Париже спрашивали, кто куда хочет ехать, в каком городе жить и по какой специальности работать. Наверное, с пленными немцами так не обращались.

Смотрели как на ворогов. Всех рассеяли по стране, работу, кажется, дали. Жорж тоже хотел было ехать, но так и не обратился в посольство, знал: откажут. Во-первых, родителей выслали из России в 22-м, вместе с Жоржем, разумеется. Во-вторых, служил в то время, орден Почетного легиона и так далее… ах, мои колонель, мои колонель…

Советское гражданство получили две тетки его, те, которых первая мировая застала в Париже двадцатилетними девушками, они-то и воспитывали Жоржа, Дмитрий Дмитриевич скончался в 27-м, земля ему пухом, был я на отпевании в церкви на Дарю.

Писем же в Париже ни от теток, ни от знакомых никто не получал, гробовое молчание, вот Жорж, так я полагаю, и примчался сюда нелегально, узнать о судьбе тетушек…

Старик поднял трость, выпрямился на скамейке.

— Все, все, больше ни слова, об остальном я позабочусь…

15

Это вообще загадка — почему Коваль и весь его отдел (кроме тупого и на взломы гораздого Киселева!) не догадались сразу, что лжемайор — из Франции. Эксперты на Литейном в один голос заявили: костюм на Савкине сшит в Париже, девица в бюро пропусков 2-го Дома пискнула, что, как ей кажется, галантностью посетитель чем-то напомнил ей француза. С французского транспорта, наконец, высадились! И Могильчук уже почти десять лет как во Франции.

Но у всех в голове: «иностранный агент», а им может быть только зловредный американец.

Первым прозрел Киселев, получивший взбучку от Коваля за попытку допросить Алабина классическим методом. Цапнув для успокоения сто пятьдесят, перся он по Кузнецкому мосту и нос к носу столкнулся с добрым и хорошим знакомым, который курировал советское посольство в Париже. В Москве куратор догуливал отпуск, проведенный в Сочи, сильно поиздержался и предложение выпить встретил с энтузиазмом. Ни «Националь», ни «Гранд-отель», ни им подобные заведения (не дураки!) вниманием своим не удостоили, а засели в «Поплавке» около кинотеатра «Ударник».

Здесь Киселев поведал о своих бедах, дал словесный портрет сообщника Могильчука.

Подробно рассказал о последнем.

— Что-то такое помнится… Завтра смотаюсь с утра в МИД, позвони после обеда.

Что Киселев и сделал. Услышал в трубке:

— Бутылку ставь, хрен моржовый.

Через час прозвучало: Георгий (Жорж) Дмитриевич Дукельский, 1912 года рождения, офицер французской армии в прошлом, ныне проживает в Париже, коммерсант, холост, дважды посещал наше посольство на улице Гренель, интересуясь чем-то, скорее всего — визою в СССР.

Окрыленный Киселев помчался в Управление и стал дожидаться Коваля, утром куда-то уехавшего. Нервно ходил по коридору, шепча проклятья Алабину и всем «интеллигентам». Мечталось: едва Коваль появится в кабинете, зайти к нему без стука и выпалить имя французского агента.

Коваль наконец возник в коридоре, Киселев бросился к нему, рта не успел раскрыть, а полковник четко произнес, опередив подчиненного и лишив того заслуженнЪго поощрения:

— Георгий Дмитриевич Дукельский… И забудь!

Утром этого дня Коваль подался в Подмосковье, где проводил отпуск человек, прекрасно знавший не только те низы эмиграции, в которых трепыхался Могильчук, но и саму эмиграцию — вместе с Буниным, Гиппиус и прочими. Сопровождал подковника товарищ, одетый под горожанина, льнущего к природе. На 45-м километре машина свернула в лес, замелькали добротные заборы. Остановились. Сидевший на веранде человек поднялся — лет шестьдесят пять, ястребиный нос, глаза доброжелательные, глянули на фотографию Могильчука, человек кивнул: да, знаю. Приглашающе повел рукой — вот стол, прошу, чем богаты, тем и рады… Молодая женщина, старавшаяся казаться старше своих лет, сложила на животе пухлые красивые руки, поклонилась по-русски. В многообразные обязанности ее подслушивание не входило, сопровождавший товарищ был хорошо, по-служебному воспитан и после заздравной рюмки решил полюбоваться природой, удалился то есть. Хозяин (его рекомендовали называть Иваном Ивановичем) впился в вяленую рыбу крепкими, отлично сработанными зубами.

— Вот так и отдыхаю, — сказал, — среди родных осин… Так насчет этого компатриота… Знаю, знаю этого Могильчука. Вплотную не встречался, но знал, знал… Нет, вы эту рыбешку все-таки попробуйте… Упрямый мужик, ой упрямый… Он у вас по каким делам проходил?

— Сын кулака — с этого и началось…