Через тернии к свету (СИ), стр. 58

10

Следователь Черненко протянул удостоверение дежурному врачу, и тот долго и внимательно изучал его, словно собирался выучить наизусть.

— Что ж вас так долго не было, капитан? — насмешливо спросил он, возвращая документ.

— Дела. Расследование. А что, были какие-нибудь эксцессы?

— Да нет. В палату никого не пускали. И не выпускали.

— Понятно, — улыбнулся Черненко, — Потерпевшая уже пришла в себя? С ней можно поговорить?

Доктор отчего-то усмехнулся и прищурил маленькие, словно у китайца, глазки.

— С ней — не можете.

— Почему?

— Потому что это не она, а он. Мужчина. С длинными волосами. В женской одежде и лифчике со вставками. Мы все собирались звонить, ведь вы не приезжали, а у нас дел, знаете, сколько?

— Какого хрена? — глаза капитана Черненко стали круглыми от удивления, брови поползли наверх, и стало вдруг нечем дышать.

— Не знаю. Не спрашивал. И вам рекомендую не сильно мучить пациента. Парень очень истощен. Причем, больше, на мой взгляд, морально, чем физически. Сегодня утром он едва открыл глаза. Но не сказал ни слова…

Черненко обескуражено вздохнул и привалился плечом к белоснежной больничной стенке. Одна малюсенькая деталька головоломки стала на свое законное место и перевернула все следствие вверх тормашками.

Теперь у него не было мнимого подозреваемого…

Был цирк, который нужно было как-то логически объяснить.

Что он мог приписать этому французику? Разве что присвоение чужих документов и маскарад. А за маскарад нынче не сажают.

Вышлют из страны на родину — и дело с концом. Может, дадут условно за какую-нибудь мелочь…

А убийство? Как его доказать?

Перед глазами Черненко возник светящийся новогодний шарик с буковками по бокам, заморочивший его сознание так, что капитан едва удержался на ногах…

Франц даже по имени меня не называл — только по-своему, по-французски 'mon amie…

Следователь открыл папку и дрожащими от ярости и разочарования пальцами достал два паспорта — Франца Санссека и Анны Лиман.

Высокие скулы, остренький подбородок, пухлые темно-розовые ярко очерченные губы и выразительные водянисто-голубые глаза. Такие же, как у меня. Один в один, разве что осталось их густо подвести карандашом и пройтись по ресницам тушью.

Действительно, похожи. Да еще и как!

Иллюзионист хренов! Как он будет объяснять начальству, что этот малый загипнотизировал троих мужиков и всадил каждому в сердце по игле?

Загипнотизировал врача, медсестру? Чушь собачья! Его сразу же отправят в отпуск — лечиться. А потом всю жизнь будут вспоминать, тыкая в спину — «гипнотизер»…

Как? Как? Как? В руках все нити, однако, ни за одну не дернешь, потому что привязаны они, по сути, к пустоте.

У всех троих обнаружилось неоспоримое алиби. Некоторые из свидетелей уже засомневались, что видели именно этих людей.

Око за око. Зуб за зуб…

* * *

Франц с трудом разлепил тяжелые, будто налитые свинцом, веки. Скудный свет, проникавший через исписанное морозным узором стекло больничного окна, больно резал глаза. Потолок с облупившейся штукатуркой расплывался мутными пятнами и слегка покачивался.

Господи, как тяжело…

Последнее, пожалуй, самое грандиозное из его выступлений отняло слишком много сил. Чересчур много. Франц сомневался, что кто-нибудь до него мог себе такое позволить…

Величайшие иллюзионисты всех времен…

Но у них никогда не было столь мощного, столь горького стимула, как у него…

Франц попытался приподняться на локтях, но тут же обессилено упал на спину. На кончиках ресниц задрожала слеза…

Шоу сыграно. Занавес упал, и зрители разошлись, кто куда — каждый своей дорогой. Одинокий клоун, сбросив маску, остался за кулисами, неожиданно лишившись всего, что питало зерно его жизни. Четыре года. Четыре долгих мучительных года…

Что теперь?..

Лелеять в воспоминаниях мечту, столь безжалостно отобранную и вырванную больно, с кровью и брызгами. Мечту, которой он даже не успел сказать, как прочно она вошла в его душу…

И повторять, глотая слезы:

mon amie… mon amie… mon amie…

Оглавление

Через тернии к свету (СИ) - i_002.png

Мой дорогой «нечеловек»

4-е место на КОР-9

Папу в семье никто не любил. Бабушка звала нищебродом, дед тяжело вздыхал, мать стыдливо молчала, опустив глаза в пол, когда родственники, собираясь на редкие празднества, заводили речь о нашей семье. У папы в такие дни всегда находился вагон неоконченных дел. Он ни с кем не ладил, да и не пытался. А лукавить он не любил.

С детства помню: все делалось так, как считает папа, и не делалось, если папа не велел. Мамина страшилка «отец не одобрит» действовала безотказно, а самым ужасным звуком, от которого оторопь брала по всему телу, был скрип отцовских сапог в сенях: тогда все метались и прятали то, что папа не должен был видеть. Но он почему-то всегда видел и находил, и тогда нам с Дениской влетало за десятерых.

На мать он руки не поднимал, но она его боялась не меньше нашего. Защитник из нее был слабый. Мы с братом росли, как два солдата в казарме: подъем по расписанию, жесткая дисциплина, в десять — отбой. И когда уже стало казаться совсем невмоготу, мама неожиданно встретила другого мужчину и ушла, прихватив нас с Дениской с собой.

Жизнь тогда резко изменилась. Дядя Юра, новый мамин муж, был славный мужик, и деньги у него водились. Дениса отправили в университет, я, как школу окончила, поступила следом. Бабушка нарадоваться не могла: на мои обновки, на фотки со студенческих вечеринок, на Денискиных друзей в фирменном «адидасе». Мама тоже расцвела: остригла волосы, похудела, стала красить губы и пить дорогое вино.

О папе с тех пор почти не вспоминали. Он и сам как будто решил о нас забыть. Единственный раз он приехал в город с лукошком лесной малины. «Стефка любит» — сказал он матери, поставил на пол и ушел.

И с чего он взял, что я люблю малину? Это в его увязшем в колхозном болоте мирке лукошко лесной ягоды — целый рай. А у меня на завтрак — ни много ни мало, кусок запеченой семги да бутерброд с красной икрой, на десерт — пломбир с шоколадом и торт со взбитыми сливками.

Малина долго стояла на кухне, пока не покрылась плесенью. Бабушка пришла и выбросила лукошко в мусоропровод. И еще долго ругалась на мать, что пустила отца на порог. Но время шло, и я позабыла, как выглядела прежняя жизнь. Нам всем было хорошо. Нас любили, баловали, не ставили запретов. Денис при всех стал звать дядю Юру отцом, а я почему-то не решалась.

«Стефка, для чего тебе голова?» — любил повторять отец. Я и думала, на свою голову. Бабушка бранилась, тыкая носом, я упрямилась, больше из вредности. «Гены не вытравишь» — вставлял свой сморщенный пятак дед. Но я не особо слушала — не их это дело, а только мое.

На дворе расцветал пышногроздой сиренью май. Ночи пошли душные, приправленные настырным визгом одуревших с весны комаров. В одну из таких ночей мне приснился кошмар, и я вскочила, едва не свалившись с кровати: во сне я увидела бабушку, которую, в общем-то и не могла никогда видеть, но почему-то была уверена, что это ОНА. Женщина на вид чуть младше моей собственной матери, с белым лицом и каштановыми волосами, аккуратно уложенными под синей повязкой, стояла рядом с папой и целовала его в щеки, гладила руки, повторяя «сыночек мой, идем». И они пошли куда-то, откуда, как подсказывало шестое чувство, возврата нет. Мне стало страшно, жутко и больно, сердце в груди казалось тяжелым и горячим. Я проснулась, встала с кровати и прошлась по комнате, выпила воды, но боль не прошла. Остаток ночи я думала, с чего вдруг мне приснился такой сон. На ум не приходило ничего хорошего.