Пангея, стр. 60

Именно от этих своих дедов Павел и унаследовал особый талант общения с женщинами.

Джоконда восходила к роду прославленных цыганских гадалок из румын. Настоящее ее имя было Лиля, и воспитание свое, как и умения, она получила от своей бабушки Сэры, научившей ее сначала понимать карты, а потом уже читать и писать. Мать ее посадили за перевозку наркотиков, отец погиб в пьяной драке, когда Лиле не было еще и трех лет. С четырнадцати лет она стала гулять по дворам в Баковке — там тогда стоял их табор, по мелочи приворовывала, торговала. Друзей у нее было много, она читала, кому фарт, кому на нары, а кому и пуля промеж глаз. Да и дела сердечные открывались ей через карты охотно, измену видела отчетливо, как и другую сердечную нечистоту. Защитников, несмотря на внешнюю свою непривлекательность, ей было не занимать — хулиганы ее любили, стояли за нее горой, а смотрители порядка, несколько раз обжегшись, решили не связываться — ну клянчит девочка в овощных капустку для хомячка, так пускай, беды тут не много.

Много позже один влиятельный человек в знак благодарности за точное гадание, спасшее ему жизнь, подарил ей аттестат зрелости с четверками и пятерками, а вслед за ним и водительские права.

Это очень впечатлило Лилю, и на подаренной же ей машине она вкатила в большую столичную жизнь.

Первый свой дом был у Джоконды — так прозвали ее друзья за некрасивое лицо и удивительное умение нравиться кому захочет, на 1-й Тверской-Ямской, в пустующем шестиэтажном доме. Компания там гуляла особенная. Богомазы, таперы, загульные генералы, разведчики, бандиты, потом и знаменитости — и от пера, и от смычка, и с подмостков. Народу собиралась тьма, веселье, самодеятельные вечера, но к ней, к Джоконде, запись была отдельная и без всякого непорядка: бандитам со свирепыми лицами и золотыми цепями на шеях она предсказывала смерть и спасение, хорошие барыши и полный облом, к ней они ходили за датой и временем, когда нужно было идти на дело, — и она редко ошибалась, карты по-прежнему говорили ей правду.

В высшее общество Джоконда вошла через страстно влюбившегося в нее актера, он бросил ради нее семью, лежал у ног и грозил покончить с собой, если она его отвергнет. Она не отвергла, поскольку знала, что век его по пьянству будет недолгим. Перебралась на лучшую улицу города с пышными витринами и разряженными продавцами, в прекрасный дом с мемориальными досками и одним махом замкнула все свои миры в одной точке — в муже. Не стало его, а весь его мир остался при ней. Поговаривали, что в гроб актеру положили цыганские юбки, браслеты и шали, у самых ног, потому что ничто не любил он так в последние годы, ничто так не кружило ему голову, как цыганское лихое веселье и цыганское же умение давать счастье.

ДЕВСТВЕННИЦА ЕЛИЗАВЕТА

Елизавета — дочь Лидии, той, кому дарована была вторая жизнь, и сестра Ханны, которая родила от Лаврика Верещагина дочку Лидочку. Дважды ездившая к возлюбленному маминой молодости Саше Крейцу в далекие этапы его заключений, а потом писавшая ему в Ливингстон, знавшая по воле случая и Петушка (встретила жуткого этого бычару на дней рождения Гришки Невезучего, умершего во цвете лет), знавшая также и Леночку, страстную Гришкину любовь, и Кира Гиббелина, и Таточку, и даже Джоконду — по общему кругу общения, — эта Елизавета проработала всю жизнь кадровичкой и до своих пятидесяти пяти лет оставалась не только девственницей, но еще и нецелованной.

Ее мать, Лидия, отчаянно метавшаяся всю жизнь между странными мужчинами, случайными заработками, умерла так же тяжело, как и жила, жестоко промучившись в затхлой, пропахшей сердечными лекарствами комнате не один год.

У нее почти полностью разорвалось сердце, когда она прибирала на кухне остатки их скудного с Лизкой ужина. Они ели тогда шпроты цвета красного золота на черном хлебе с зеленым луком, кусок с ее тарелки упал на пол, и когда она наклонилась за ним, в ее голове поднялся сильный хаотический ветер с привкусом йодной пыли, а потом вихри его пошли вниз, опустились в грудь и порвали в клочья то, что было на данный момент важнее всего — сердце, изношенное любовью.

Ее спасли чудом, определив образовавшуюся аневризму, и ничего после этого не разрешили делать — ни плакать, ни смеяться, ни готовить еду, ни убирать дом. Ей разрешили сидеть в одной позе, можно и у окна, глядеть на мусорные баки — именно это показывали все три их окна, но не больше часа подряд, лежать в одной позе тоже по часам, и более ничего. Лидия, лишенная самого для себя главного — движения, возможности волноваться и радоваться, стала медленно умирать, превращаясь в злобливое чудовище, особенно с толстухой Лизкой.

Она нещадно гоняла ее, требовала ухода, в последние годы ночью она стучала книжкой, тапочкой, чашкой в стену и орала:

— Какать хочу, ты что дрыхнешь там, неряха! Какать!!!

Лиза приходила, улыбалась, извинялась, давала судно, мыла, убирала.

И сразу же Лидию бесило что-то другое.

Она требовала еды, кривила лицо, что бы та ни принесла ей.

— Свинья! — орала на нее Лидия, багровея, с риском полоснуть этим гневом по последним волокнам сердечной мышцы. — Ты опять сожгла сырники!

Она шваркала тарелкой об пол, а Лиза подбирала осколки и объедки без капли раздражения, вытирала пол, говорила «ну что ты, мамочка», ела эти сырники сама, иногда пять, иногда десять — вкусно ей все казалось, вкусно и радостно, как бы ни были жестоки или грубы люди вокруг.

Лиза обожала своих сестер. Ханну — яркую, отчаянную, умную, ученую науками, рано разглядевшую Божьи следы и отметины в своей жизни. Младшую Катеньку, в детстве болезненную, бледную, с гландами-аденоидами и вечным температурным румянцем на щеках. Лиза родилась и выросла крепышом. С самого начала своей жизни, крупная, крепкая, ширококостная, она ладно так управлялась по хозяйству, ходила за младшей сестрой, прибиралась в комнате и на кухне — в общем, была золотой толстухой, как дразнили ее в классе.

Толщина ее, как выяснилось позже, происходила от тяжкого гормонального расстройства: Лизка очень расстраивалась из-за дурацких черных волосков, что лезли у нее из подбородка и под носом. Но эта печаль никогда не омрачала ее светлого нрава, и улыбка быстро возвращалась на ее почти что круглое мясистое лицо. Такой ее знавали все, кто был когда-то рядом с нею, — в детстве ли, отрочестве или молодости-зрелости.

Вечно изможденная Лидия недолюбливала свою толстуху-дочь и временами сильно укоряла себя за это, делаясь с ней показно нежной и неискренне внимательной. Может, за эту нелюбовь Боженька и порвал ей сердечко?

Но по долгу Лидия показно любить не могла: шпыняла, кричала, все запрещала, в отместку за Ханнино свободолюбие, контролировала каждый шаг, запрещала хотеть, давила таланты — хотя чего там давить, так за все школьные годы ни одного и не проявилось — мозги-то жиром заплыли, как иногда говаривала она в сердцах.

Зато какой красоткой росла Катюша! Рыжая в мать, с румянцем на щеках, фарфоровой кожей и зелеными глазами. И главное — слух, абсолютный слух, скрипочка при ее-то отитах и бронхитах. Не то что Лиза. Ноль. Сплошное расстройство, и семьи у нее никогда не будет, это же ясно, ничего не будет.

И правда — в Лизу никто никогда не влюблялся. В классе мальчишки дружили с ней за ее готовность дать списать решения нехитрых задачек, поделиться едой, что она из экономии всегда брала с собой из дома, все простить-позабыть. Она исполняла самые дурацкие и унизительные их просьбы — отнести классной красавице домой записку или отдежурить вместо нее в столовой. А что тут поделаешь, не хотели лезть ей под юбку, и все. Толстые ноги, толстый живот, огромная грудь, одежда вечно врезается в рыхлое тело, щеки, подбородище, нос — все было какое-то огромное, розовое, сдобное, в прыщах и красных точках от грубо вырванных волос. Ее не обижали, потому что в ней не было обидчивости. Ее не дразнили, потому что в ней совершенно не было жертвы, в которую хотелось бы вцепиться. Жертвой она была только для матери, но кто же об этом знал?