Пангея, стр. 44

Когда в школе Петушок читал биографию Александра Невского, он скучал, как и все мальчишки, сильно недолюбливающие историю. Что такое князь Новгородский в 1236–1251-м, великий князь Владимирский с 1252-го? При чем тут шведы, которых он победил в 1240-м, и что за немецкие рыцари Ливонского ордена, с которыми он сражался на замерзшем озере в 1242-м? Какой орден? Ливонский? А где он? И кого им наградили? Русская церковь сделала его святым, а что это значит, что значит сделаться после смерти святым? Это как?

Страшной чушью разило от этих высокопарных и многозначительных непонятностей. И главное — ничего не следовало, кроме очередного кола, которым беспримерно тупая учительница украсила в тот день его дневник.

Может быть, догадавшись или чудом разузнав о скрытых в себе способностях, он принял бы битву и проиграл бы ее, а не свою жизнь, в которой больше до самой смерти ничего не происходило.

Маргарита вела свой род от талдомских скорняков. Говорят, что Талдом — слово татарское и значит «стоянка», или же финское, тогда оно означает «желтая земля». Есть легенда и о русском происхождении слова: было местечко Великий Двор, куда съезжались для отбывания общественных работ крестьяне, приписанные к монастырям; однажды этот двор сгорел, и когда выстроили новый, архиерей сказал: «Вот и стал дом», с этого будто бы и начался Талдом. В восемнадцатом веке тут проходила дорога от низовий Волги на Петербург, талдомцы ездили по ней в Саратов, там ознакомились с кожевенными товарами и начали свое местное производство обуви. На первых порах обувь эта была «кирпичи», так назывались мужские башмаки, потому что в них между стелькой и подошвой прокладывался слой глины.

Переворот в производстве этой обуви произвело знакомство с товаром «выросток», после чего началось производство культурного осташевского типа обуви (осташей). С половины девятнадцатого века начинается плисовая и бархатная обувь на меху, ныне совершенно исчезнувшая. С половины девятнадцатого века поездки молодежи в Москву повели, наконец, к знакомству с юхотными товарами, появились специалисты, отличающие козла от барана, и началось новое производство, в некоторых отношениях превосходящее тогдатошное европейское и американское. Прародительница Риты в одну из своих поездок в Москву, а было это в 1923 году, закрутила роман с фабричным пареньком с «Красного Октября», называемого раньше «Государственная кондитерская фабрика № 1, бывшая Эйнемъ», да вскоре и переехала к нему. Этому предшествовали такие события: год 1901-й. Постройка железной дороги Москва — Савелово.1906-й. Начало мостовой в селе Талдом.1907-й. Первый фонарь на улице села Талдом. 1923-й. Электрификация города Талдом, переименованного в Ленинск.

Жили они хорошо — Ритины прадед с прабабкой. Любовь к знаменитым конфетам: «Мишка косолапый», «Раковые шейки», «Красная Шапочка», «Золотой ключик», «Столичные», «Кара-Кум», «Трюфели» — передавалась из поколения в поколение и считалась семейной традицией. Они выучили своих детей, и поэтому Ритин дед — их сын, и Ритина мама, — оба выпускники Бауманки, по распределению уехавшие в Новосибирск и осевшие там, уже не знали физического труда и работали все больше с цифрами и формулами. Но никакая работа не казалась старательно выучившейся на инженера логистики Риточке достойной того, чтобы на нее «положить жизнь». Лучшая работа — это муж с деньгами, всегда говорила она, очень расстраивая этим своих несовременных родителей.

Когда во время первого знакомства с семьей Петушок увидел на столе конфеты «Грильяж в шоколаде», он сразу понял, что обретет с этими людьми ту самую счастливую семью, которой из-за своего отца был лишен в детстве.

ЭСФИРЬ

Уже много дней он просыпался оглушительно счастливым.

Чувствовал счастье еще до того, как отрывал глаза, с первым осознаваемым вдохом и выдохом.

Куда-то сразу исчез хриплый утренний кашель, который мучил последние тридцать лет, может быть, его чудотворно вылечил климат, а может быть, и это счастье, этот разлитый в воздухе свет, словно пропитанный топленым молоком и сливочной карамелью.

Ему было пятьдесят шесть лет и четыре месяца, когда он впервые проснулся в вагончике эмигрантского лагеря под Иерусалимом ясным февральским утром, переполненным весенним буйством здешних небес. Боже, что за запахи, что за яркость, сочность зеленого, голубого, рыжего, что за ослепительная белизна, бьющая ключом из каждой, даже самой черной дыры!

Он поднял голову от подушки, посмотрел на спящую рядом многострадальную Фиру, на раскинувшихся по углам дочерей Сусу и Тому, которым тогда было девять и четырнадцать лет, и почувствовал, наконец-то почувствовал, что он проснулся дома, на своей земле.

Что это — своя земля?

Чем она своя?

Зарытыми в нее костями предков?

Но предки Майера лежали не в этой земле.

Или какие-то самые главные кости сгнили именно здесь?

Тень Христа?

Его еще долгие годы умиляло чувство особенной безопасности, которое рождали эти белые пески с жирными оазисами поверх, каждый день взрываемые бомбами.

Солдаты с автоматами, сверкающие в солнечных лучах смертоносные бомбы, резонирующие при взрыве именем Аллаха, рвущие автобус, кошерную лавку, розовые куски человечины на асфальте — руки, ладони, полголовы с запекшейся улыбкой, — разве это опасность для людей? Или запах крови, пепла, вид потрохов? Для глаза хирурга, каждый день взрезающего и штопающего плоть, это не выглядит устрашающе. Это совсем не беда, а просто жизнь под здешним давно обугленным, но вечно молодым небом. Жизнь. Среди заросших черной шерстью убийц с быстрыми глазами, миазмов, запахов немытых мужских усталых тел, среди женщин с лицами, занавешенными, как театральная сцена, рожающими от одного взгляда. И тут же — пейсатые мальчики, гусиным выводком шлепающие в школу, раввины в жарких шляпах, с бисерным потом на белых мучнистых лбах, прячущие свой взгляд в пыли дороги, в пышной листве кустарника, только бы не глядеть на женские лица, молитвенный гул у Стены Плача, к которой по ту ее сторону прислонено натруженное ухо божества. Как будто хаос, явленный именно здесь как дар Господень, животворящий хаос, из которого только и может родиться жизнь. А раз так, то какая же здесь опасность?

Что предшествовало побегу из чужбины домой?

Что потерял он по дороге сюда?

Он резал там и режет здесь. Мягкие, как белая булка, тела людей, заполненные до краев страхом смерти, непониманием, как жить умирая. Но там у него была женщина, а не только жена, а здесь осталась только жена.

Васса и Фира.

Какая же она всегда была рассеянная, его Эсфирь. Когда шли расписываться в совсем далекие годы, когда Лот только забрал державу, она надела наизнанку кофточку, и распорядительница в ЗАГСе сделала ей замечание.

Рука ее вечно казалась нетвердой, чашка или стакан с водой из ее рук привычно оказывались на краю стола, почти балансировали, и только чудо каждый раз восстанавливало равновесие, откладывая падение и осколки на потом, которое не наступало и не наступало. Она теряла квитанции, не успевала к сроку сделать ужин, копалась, вечно переделывая, начиная сначала уже наполовину сделанное дело: распарывала штопку или из-за одной складочки принималась переглаживать всю рубаху, и Майер, не дожидаясь, хватал другую. Она вечно спешила, страшно тревожась, что из-за ее рассеянности случится беда, бледнела лицом, но беда шла стороной, не трогала порядка вещей, установленного ее привычкой — хрупким усилием удерживать жизнь. Ее кружевные усилия на деле оказывались чудодейственными и твердокаменными, жизнь расцветала вокруг нее, вечно кающейся и во всем виноватой: Майер стал видным хирургом, девочки росли ухоженные, воспитанные, с привитыми любовью и благодарностью, умные, с талантами и легким нравом.

По-еврейски красивая, белокожая, с огромными маслинами черных глаз, Фира быстро растеряла здоровье, от постоянного внутреннего давления на себя к ней пришли гипертония и мигрени, давшие буйное цветение еще и благодаря ее твердой привычке не лечиться.