Пангея, стр. 104

Ирина и Григорий столкнулись через много лет, когда сын Якова уже пошел в школу, а другой, больной ее сынок чудесным образом излечился здесь же, в Петербурге. Спас, прогнал хворь профессор, старый и сухой, как кленовый лист, заложенный барышней между страниц лет эдак двести назад. Он ставил капельницы и сыпал под маленький розовый язычок порошки — и уже через зиму не осталось никаких следов в маленьком теле, и Ирина решила, что все искупила она, и ходила в церковь, и благодарила Всевышнего, что надоумил и спас. Они столкнулись в Доме книги на Невском и по инерции даже как будто обрадовались друг другу.

— Гриша, сколько лет, сколько зим?! — неожиданно для себя самой сказала Ирина. — Куда же вы пропали?

Гриша безошибочно стал расспрашивать о мальчике. Как он? Удалось ли все-таки спасти? Не болеет ли теперь?

— С Божьей помощью, — ответила Ирина. И почти из вежливости поинтересовалась в ответ:

— А сами-то как, не хвораете?

Айнхель долго объяснял, что был ужасно болен, инфаркт, сердце лопнуло, и теперь у него вместо сердца осталась маленькая тряпочка, которая еле дрыгается. Аневризма, аневризма, знает ли Ирочка, что это такое? Это значит, что в любой момент все может кончиться, и не поймаешь душу, выпорхнет сквозь приоткрытые губы навсегда, убежит, задрав хвост.

Ирочка смотрела на него с сочувствием — бледный, отечный, одышливый. Может, и правда не лжет и так все и было. Пропал, потому что взошел на смертный одр?

Но потом она поняла, как молния ее ударила: через него откупилась она от болезни, спас ее этот аферист, мальчика ее спас ворюга этот.

— Но где же вещи, которые вы у меня взяли? Они у вас? Вы их продали? — спросила она с улыбкой.

Григорий, держась за сердце, шарил глазами в воздухе:

— У меня их тоже украли. И много еще чего, — проговорился он, посинел и сполз по стене вниз. — Извините, мне нехорошо…

— Зато мальчик мой очень хорошо, — заговорила Ирина из страха, что ее собеседник сейчас испустит дух, — он очень одаренный и телом окреп — у него абсолютный слух, он учится в музыкальной школе, заканчивает ее, отличник. И младший растет всем на радость, так что в порядке мы, в порядке. Спасибо вам!

— Мне?

Григорий с трудом поднял на нее уже мутнеющие глаза.

Она присела рядом с ним на корточки.

— Спасли, батюшка!

— Кого?

Но продолжать свои вопросы он не смог, повалился на бок и потерял сознание.

Ирина выскочила из магазина и побежала по Невскому. Увидала справа храм, перебежала на другую сторону и кинулась в него.

— Господи, — сказала она мысленно старцу, глядящему на нее с иконы. — Очень мудро ты помог мне! Да настанет царствие твое, пребудет воля твоя, — она прочла молитву несколько раз, прослезилась, потом улыбнулась, встала с колен и пошла восвояси.

Демон жадности, или слуга вечного зла, — честолюбивый и навязчивый демон, многократно попадавшийся на перо разным любителям записывать мысли, факты и рассуждения, как свои, так и чужие. На известной гравюре из книги Себастьяна Бранта 1494 года, которая называется Stutifera Navis, изображено в этом качестве худощавое, похожее на комара чудовище, приседающее на тонких и длинных лапах. Этот комарик лупит с размаху шпагой прилично одетого господина, который, судя по открытому рту и выпученным лазам, истошно орет. Господина передразнивает обезьянка, которая показывает, как ужасно жадность искажает наше лицо.

НУР

Она шла на выставку влажным, парким и душным июльским днем, чувствуя, что у нее между ногами распускается цветок. Когда началось это великолепное, обжигающее ощущение, превращающее мир вокруг в бесконечное сияние, а идущих навстречу мужчин и женщин — в алчных охотников до нектара из самой сердцевины этого цветка?

В первые месячные она почувствовала необычное бешенство и восхищение плеснувшей на трусики кровью. Как будто что-то треснуло внутри, раскололось, и наружу проступил некогда сокровенный сок.

Мама Лиза, что-то промямлив, так и не сумела объяснить дочери длинную вереницу галочек, крестиков и ноликов, соединяющую эту кровинку с жизненным путем женщины, пролегающим между соитиями, зачатиями, кровавыми расставаниями, бесстыжим флиртом, пощечинами, плевками и нежнейшей предрассветной истомой, что неизбежно следует за адовыми огнями телесной страсти.

Она не смогла этого объяснить, потому что сама не знала ничего такого. Не было у нее ни первого любовного опыта, ни второго и ни третьего, ничего не ведала она о будоражащем запахе любимого, об особенной влажности его кожи, о сладости его прикосновений, умелых, неумелых — не важно. Ничего не было в ее жизни, кроме унылого пути на работу, непререкаемого маршрута троллейбуса, идущего по прямому, как шпала, проспекту от ее дома до ее работы, облезлых стен парадного, магазина, комнаты, где она всю жизнь просидела с товарками, да чудесных, завивших весь потолок растений, которые от тепла ее и заботы разрослись до исполинских размеров.

И конечно, была в ее жизни Нур.

Девочка-ландыш. Девочка-гвоздика. Девочка-лилия. Она исполнялась цветения, изумляя мать своей податливостью и твердостью одновременно: никакое слово не могло остановить ее, но только мысль, никакое действие не могло напугать — но только чувство.

Однажды мама Лиза выронила чашку с горячим чаем, и не успела она охнуть, как чашка снова оказалась у нее в руках — по-другому ее взяла, и не обожглась, и не выпустила, а спокойно поставила на стол. В другой раз котенок застрял в водостоке, много народу собралось обсудить, как вызволить его из беды, как вдруг — все увидали, как бежит он по другой стороне улицы, а водосток пуст, и все, пожимая плечами, разошлись по домам.

— Ты сделала? — предположила Лизавета.

— Так не нужно ему было вообще здесь бежать, случайная ошибка. Прыг да скок — вот и пуст водосток, — рассеянно улыбнулась пятилетняя Нур.

И еще, конечно, сестры. Ее, Лизавету, вечно будоражила оптика сестриных судеб. Микроскопы и телескопы их дней. Гудящие коридоры, по которым каждая из них шагала без оглядки к какому-то выходу наружу, который, кто знает, может быть, и есть смерть. Через эти две линзы с разными диоптриями она и глядела на жизнь своим благостным взором, через них разглядывала непрожитое, примеряла на себя то, что никогда не смогла бы ни надеть, ни носить. Через них же, точнее, через Катерину, она, так получилось в итоге, и воспитала из Нур горячую своенравную женщину с огромным цветком внизу живота, цветком, аромат которого сводил с ума всех — и ее самое, и весь мир, до которого доносился его аромат.

Как так сводил с ума?

Мужчины предлагали ей свои судьбы. Раз завидев, шли за ней, заговаривали и уже через несколько минут клялись все положить к ее ногам: деньги, благополучие, карьеру, талант. В стремлении рабски служить ей состязались и пожилые вислозадые банкирчики, и широкобедрые еврейчики, держащие подпольные бриллиантовые заводы, и юные дарования — поэты с буйными шевелюрами, и близорукие скрипачики с белесыми ногтями на измученных пальцах. Сходили по ней с ума и работяги в прогорклых комбинезонах с вечными мозолями под многострадальной кирзой, прокладчики рельсов и кабеля, сжимавшие в натруженных руках гигантские щипцы и выщербленные топоры, разводные ключи и чадящие паяльные лампы.

Но никому не причиняла она пустого страдания: с некоторыми шла и впитывала в себя огонь их страсти, некоторых утешала словом, и уходили они своей дорогой без единой зазубринки в душе.

Когда Нур исполнилось четырнадцать, мама Лиза отправила ее к тетушке Кате на итальянский остров — море, рубиновые помидоры, лимоны и руккола, старший сын Катерины, уже совсем взрослый мальчик, составит ей компанию, свозит на соседний Капри, где гуляет столько полезных теней, покажет старый Неаполь — расплетет, пускай даже на пацанский манер, хитросплетения дремучей истории неаполитанских кланов — а какого опыта ей сейчас еще нужно желать? И хоть у сестры, у Катюши, опять маленький, она будет рада пообщаться с племянницей — такой незаурядной, пытливой, сияющей.