Время жить и время умирать, стр. 30

Они вернулись в город. И снова улица приняла их в себя, на них опять повеяло запахом остывших пожарищ, и черные затемненные окна провожали их, точно процессия катафалков. Элизабет зябко поежилась.

— Раньше дома и улицы были залиты светом, — сказала она, — и мы воспринимали это как нечто вполне естественное. Все к нему привыкли. И только теперь понимаешь, какая это была жизнь…

Гребер поднял глаза. Небо ясное, безоблачное. Подходящая ночь для налетов. Уже по одному этому она была для него слишком светла.

— Затемнена почти вся Европа, — сказал он. — Говорят, только в Швейцарии по ночам еще горят огни. Это делается специально для летчиков, пусть видят, что летят над нейтральной страной. Мне рассказывал один, он побывал со своей эскадрильей во Франции и в Италии, что Швейцария — какой-то остров света — света и мира, — одно ведь связано с другим. И тем мрачнее, точно окутанные черными саванами, лежали позади и вокруг этого острова Германия, Франция, Италия, Балканы, Австрия и все остальные страны, участвующие в войне.

— Нам был дан свет, и он сделал нас людьми. А мы его убили и стали опять пещерными жителями, — резко сказала Элизабет.

«Ну, насчет того, что он сделал нас людьми, это, пожалуй, преувеличение, — подумал Гребер. — Но Элизабет, кажется, вообще склонна все преувеличивать. А может быть, она и права. У животных нет ни света, ни огня. Но нет и бомб».

Они стояли на Мариенштрассе. Вдруг Гребер увидел, что Элизабет плачет.

— Не смотри на меня, — сказала она. — Мне пить не следовало. На меня вино плохо действует. Это не грусть. Просто я вся как-то ослабла.

— Ну и будь какая есть, не обращай внимания. И я ослаб. Это неизбежно в такие минуты.

— В какие?

— О каких мы говорили. Ну, когда повертываешься в другую сторону. Завтра вечером мы не станем бегать по улицам. Я поведу тебя куда-нибудь, где будет так светло, как только может быть светло в этом городе. Я разузнаю.

— Зачем? Ты можешь найти более веселое общество, чем я.

— Не нужно мне никакого веселого общества.

— А что же?

— Только не веселое общество. Я бы не вынес сейчас таких людей. И других тоже — с их жалостью. Я за день бываю сыт ею по горло. Искренней и фальшивой. Ты, наверное, тоже это испытала.

Элизабет уже не плакала.

— Да, — сказала она. — Я тоже это испытала.

— Между мной и тобой все иначе. Нам незачем друг друга морочить. И это уже много. А завтра вечером мы пойдем в самый ярко освещенный ресторан и будем есть, и пить вино, и на целый вечер забудем об этой проклятой жизни.

Она посмотрела на него.

— Это тоже другая сторона?

— Да, тоже. Надень самое светлое платье, какое у тебя есть.

— Хорошо. Приходи в восемь.

Вдруг он почувствовал, что его щеки коснулись ее волосы, а потом и губы. Словно налетел ветер. И не успел Гребер опомниться, как она уже исчезла. Он нащупал в кармане бутылку. Она была пуста. Гребер поставил ее на соседнее крыльцо. «Вот и еще день прошел, — подумал он. — Хорошо, что Рейтер и Фельдман не видят меня сейчас! А то опять начали бы острить!»

12

— Ну что ж, друзья, извольте, я готов признаться, — оказал Бэтхер. — Да, я спал с хозяйкой. А что же мне оставалось? Ведь что-нибудь сделать-то надо было. Иначе для чего мне дали отпуск? Я же не хочу, чтобы меня как дурачка какого-то, отправили обратно на фронт.

Он сидел возле кровати Фельдмана, держа в руке крышку от кофейника, в котором был налит кофе, и опустив ноги в ведро с холодной водой. После того как Бэтхер сломал велосипед, он успел натереть себе водяные пузыри.

— А ты? — обратился он к Греберу. — Что ты делал сегодня? Куда-нибудь ходил?

— Нет.

— Нет?

— Он дрых, — вмешался Фельдман. — До полудня. Пушкой не разбудишь. Первый раз доказал, что у него есть ум.

Бэтхер вытащил ноги из ведра и стал рассматривать свои ступни. Они были покрыты крупными белыми волдырями.

— Нет, вы только посмотрите! Уж на что я здоровяк, а ноги у меня нежные, будто у грудного младенца. И всю жизнь так. Никак не загрубеют. Уж чего только я не делал. И вот с такими ногами придется опять топать по деревням.

— А зачем тебе топать? Куда тебе сейчас спешить? — спросил Фельдман. — У тебя же есть хозяйка.

— Ах, брось! Что хозяйка! Какое это имеет отношение? Да и вышло совсем не то!

— Когда приезжаешь с фронта, первый раз всегда получается не то, это каждому известно.

— Я о другом, приятель. У нас-то как раз получилось. Да не так, как надо.

— Нельзя же сразу требовать невесть чего, — сказал Фельдман. — Женщина должна привыкнуть.

— Ты все еще не понимаешь. Она была хоть куда. А душевного не получилось. Вот послушай! Лежим мы, значит, в постели, и все у нас по-хорошему, и вдруг я, можно сказать, в пылу сражения, забылся, да и назвал ее Альма. А ее зовут Луиза. Альмой-то зовут мою жену, понятно?

— Понятно.

— Это была прямо-таки катастрофа, приятель.

— Так тебе и надо, — вдруг раздраженно вмешался один из сидевших у стола игроков, обернувшись к Бэтхеру. — Это тебе за распутство, свинья ты этакая! Надеюсь, она тебя выгнала со скандалом?

— Распутство? — Бэтхер перестал рассматривать свои ноги. — Кто говорит о распутстве?

— Ты! Все время говоришь! Неужели ты еще и болван? — Возмущавшийся игрок был низенький человечек с большой головой, похожей на яйцо.

Он с ненавистью уставился на Бэтхера. Бэтхер был вне себя от возмущения.

— Нет, вы слышали когда-нибудь такую чепуху? — воскликнул он, обращаясь к присутствующим. — Единственный, кто здесь говорит о распутстве — это ты, балда! Надо ведь придумать! Вот будь здесь моя жена, а я бы жил с другой, это, балда, было бы распутством. Но ведь ее же нет, в том-то и горе! Какое же тогда распутство? Если бы она была тут, я же не стал бы спать с хозяйкой!

— Не слушай его, — сказал Фельдман. — Ему завидно, вот и все. Что же произошло после того, как ты назвал ее Луизой?

— Луизой? Да не Луизой. Ведь ее и зовут Луизой. Я назвал ее Альмой.

— Ну, Альмой, ладно. А потом?

— Потом? Ты просто не поверишь, приятель. Вместо того, чтобы рассмеяться или устроить мне скандал, что же она делает? Она начинает реветь. Слезы — как у крокодила, представляешь себе? Нет, приятель, толстым женщинам не надо реветь…

Рейтер откашлялся, закрыл книгу и с любопытством посмотрел на Бэтхера.

— Почему?

— Не идут им слезы. Не подходят к их пышным формам. Толстые женщины должны хохотать.

— Интересно, стала бы твоя Альма хохотать, если бы ты назвал ее Луизой, — язвительно спросил Головастик.

— Будь тут моя Альма, — веско и назидательно заявил Бэтхер, — она бы дала мне по морде первой же попавшейся под руку пивной бутылкой, а потом — чем попало. А когда я очухался бы, так излупцевала, что от меня одни рожки за ножки остались бы. Вот что было бы, олух ты этакий!

Головастик помолчал. Нарисованная Бэтхером картина, видимо, сразила его.

— И такую женщину ты обманываешь? — хрипло выговорил он наконец.

— Чудак-человек, разве я ее обманываю! Да будь она тут — я бы на хозяйку и не взглянул! Никакого обмана тут нет! Просто необходимость.

Рейтер повернулся к Греберу. — А ты? Удалось тебе чего-нибудь добиться твоей бутылкой арманьяка?

— Ничего.

— Ничего? — переспросил Фельдман. — Потому ты и спишь до полудня, как дохлый?

— Ну да. Черт его знает, откуда у меня такая усталость. Я бы сейчас же опять мог заснуть. Точно я целую неделю глаз не смыкал.

— Тогда ложись и спи дальше.

— Мудрый совет, — заметил Рейтер. — Совет мастера-дрыхуна Фельдмана.

— Фельдман — осел, — сказал Головастик, объявляя пас. — Он проспит весь свой отпуск. Не успеет оглянуться, а отпуск уже тю-тю! С таким же успехом мог бы дрыхнуть на фронте и видеть во сне, что он в отпуску.

— Это тебе бы так хотелось, парень, — возразил Фельдман. — А мне как раз наоборот. Я сплю здесь, а когда вижу сны, то мне снится, будто я на передовой.