Время жить и время умирать, стр. 14

— Почему вам можно домой, а мне нельзя? Сколько времени я не был дома! Что там произошло? Что с моей женой и детьми? Старшего зовут Георгом. Одиннадцать лет ему. Что?

— Послушай, — сказал бас. — Тут уж ничего не поделаешь. Пошли жене телеграмму. Вызови ее в Ротенбург. А то ты с ней совсем не повидаешься.

— А дорога? Кто оплатит дорогу? И где она будет жить?

— Если тебя не пускают в Кельн, так они и жену твою не выпустят, — сказала Мышь. — Это наверняка. Так уж положено.

Слесарь открыл было рот, но ничего не сказал. Лишь через некоторое время он спросил: — Почему не выпустят?

— Ну, это уж ты сам сообрази.

Слесарь посмотрел вокруг. Он переводил глаза с одного на другого. — Неужели же все пропало? Не может этого быть!

— Будь доволен, что тебя тут же не отправили обратно на передовую, — заметил бас. — А ведь и это могло случиться.

Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного. Гребер взглянул на рельсы. Они вели на родину, туда, где его ждала устойчивость, тепло, мать, мир — единственное, что еще осталось на свете. И вот это неуловимое нечто, оказывается, прокралось за ним следом, — он уже чувствует рядом его зловещее дыхание, и отогнать его уже нельзя.

— Отпуск… — с горечью сказал слесарь из Кельна. — Вот так отпуск! Что же мне теперь делать?

Остальные только взглянули на него и ничего не ответили. Точно на нем вдруг проступили признаки какой-то скрытой болезни. Он был в этом неповинен, но на нем словно лежало клеймо, и остальные потихоньку от него отодвинулись. Они были рады, что сами не больны этой болезнью, но все же не вполне уверены — и поэтому отодвинулись. Ведь несчастье заразительно.

Поезд медленно вошел под своды дебаркадера. Он казался черным и погасил последние остатки света.

6

Проснувшись, они увидели совсем другой ландшафт. Его очертания отчетливо выступали из мягкой утренней дымки. Гребер сидел у окна, прижавшись лицом к стеклу. Мимо проплывали поля и пашни, еще с островками снега, но между ними уже видны были ровные черные борозды, проведенные плугом, и бледно-зеленое сияние всходов. Никаких воронок от гранат. Никаких развалин. Плоская гладкая равнина. Никаких окопов, дотов, никаких блиндажей. Обыкновенная земля.

Затем показалась первая деревня. Церковь, на которой поблескивал крест. Школа, над которой медленно вращался флюгер. Пивная, перед которой стояли люди. Открытые двери домов, работницы с метлами, повозка, первые лучи солнца, блеснувшие на целых стеклах, неповрежденные крыши, неразрушенные дома, деревья со всеми своими ветвями, улицы как улицы, дети, идущие в школу. Детей Гребер уже давно не видел. Он облегченно вздохнул. Перед ним было именно то, чего он так ждал. Вот оно. Дождался!

— Тут немножко другой вид? а? — заметил какой-то унтер-офицер, смотревший в соседнее окно.

— Совсем другой.

Туман поднимался все быстрее. На горизонте засинели леса. Распахнулись широкие дали. Рядом с поездом скользили телеграфные провода, они поднимались и опускались, как нотные линейки бесконечной, беззвучной мелодии. Птицы слетали с них, как песни. В полях стояла тишина. Грохот фронта утонул в ней. Никаких самолетов больше не было. Греберу казалось, что он едет уже давно, целые недели… Даже воспоминание о товарищах вдруг померкло.

— Какой у нас сегодня день? — спросил он.

— Четверг.

— Так, четверг…

— Ну, конечно, вчера была среда.

— Как ты думаешь, перехватим мы где-нибудь кофе?

— Наверное. Здесь ведь все как прежде.

Кое-кто из отпускников достал хлеб из ранцев и принялись жевать. Но Гребер ждал; ему хотелось съесть хлеб с кофе. Он вспомнил утренний завтрак дома, до войны. Мать стелила на стол скатерть в голубую и белую клетку и подавала к кофе мед, булочки и горячее молоко. Заливалась канарейка, и летом солнце освещало герани на окне. Он любил, сорвав темно-зеленый лист герани, растереть его между пальцами, вдыхать его сильный, необычный запах и думать о неведомых странах. Теперь он уж насмотрелся на эти неведомые страны, но не так, как тогда мечтал.

Он опять уставился в окно. В его сердце вдруг проснулась надежда. Вдоль полотна стояли сельскохозяйственные рабочие и смотрели на поезд. Среди них были и женщины в платочках. Унтер-офицер опустил окно и помахал рукой. Никто не помахал ему в ответ.

— Не хотите — не надо, оболтусы вы эдакие, — обиженно проворчал унтер-офицер.

Через несколько минут показалось следующее поле, на нем тоже были люди, и он опять помахал им. На этот раз унтер-офицер далеко высунулся из окна. Но и сейчас ему никто не ответил, хотя рабочие встали с земли и смотрели на проходивший поезд.

— И ради такой вот дряни мы кровь проливаем, — раздраженно заявил унтер-офицер.

— Может, тут работают военнопленные. Или иностранные рабочие…

— Баб достаточно среди них. Кажется, могли бы помахать.

— А если они тоже русские? Или польки?

— Вздор. Они совсем непохожи.

— Это же санитарный поезд, — сказал плешивый. — Тут тебе никто не помахает.

— Мужичье, — заключил унтер-офицер, — навозники да коровницы. — Он рывком поднял окно.

— В Кельне народ другой, — сказал слесарь.

А поезд шел и шел. Потом начался туннель. Они простояли в нем чуть не два часа. В вагоне не было света, в туннеле тоже царил полный мрак. Они, правда, привыкли жить под землей; все же через некоторое время ими овладело какое-то гнетущее чувство.

Закурили. Рдеющие точки папирос в темноте плясали вверх и вниз, напоминая светляков.

— Верно что-то с паровозом, — заметил унтер-офицер.

Они прислушались. Но рокота самолетов не было слышно. И взрывов тоже.

— Кто-нибудь из вас бывал в Ротенбурге? — спросил слесарь.

— Говорят, старинный город, — сказал Гребер.

— А ты его знаешь?

— Нет. Ты сам-то разве никогда не был?

— Нет. А чего мне там делать?

— Тебе бы надо поехать в Берлин! — заявила Мышь. — Отпуск один раз бывает. В Берлине есть что посмотреть.

— У меня денег нет для такой поездки. Где я там жить буду? В гостинице? А я хочу повидать своих.

Поезд тронулся.

— Наконец-то, — сказал бас. — Я уж думал, мы так и помрем здесь.

Сквозь сумрак просочился серый свет. Потом он стал серебряным. И вот опять тот же ландшафт. Он показался им милее, чем когда-либо. Все столпились у окон. День стал золотым, как вино, он клонился к вечеру. Невольно искали они глазами свежие воронки от бомб. Но воронок не было.

Проехали еще несколько станций, и бас сошел. Потом унтер-офицер и еще двое. Через час и Гребер стал узнавать местность. Наступали сумерки. Деревья были окутаны голубой дымкой. Не то, чтобы он узнавал какие-нибудь определенные предметы — дома, деревни или гряду холмов — нет; но вдруг самый ландшафт что-то стал ему говорить. Он обступал Гребера со всех сторон, сладостный, ошеломляющий. Этот ландшафт не был отчетлив, не вызывал никаких конкретных воспоминаний, это еще не было возвращением, а только предчувствием возвращения. Но именно поэтому его действие было особенно сильным, точно где-то в нем тянулись сумеречные аллеи грез и им не было конца.

Все знакомее становились названия станций. Мелькали места былых прогулок. В памяти вдруг воскрес запах земляники и сосен, лугов, согретых солнцем. Еще несколько минут, и должен показаться город. Гребер затянул ремни своего ранца. Стоя, ждал он, когда увидит первые улицы.

Поезд остановился. Люди бежали вдоль вагонов. Гребер выглянул в окно. Он услышал название города.

— Ну, всего хорошего, — сказал слесарь.

— Мы еще не приехали. Вокзал в центре города.

— Может быть, его перенесли? Ты лучше узнай.