Охота на дракона (сборник), стр. 110

Старик ответил спокойно:

— Кое в чем вы правы. До некоего предела вся эта история не более чем печальна, нечеловечески — или, если хотите, чересчур по-человечески — жестока. Не более того… Но я не все вам рассказал Подлинная трагедия развернулась тремя годами позже, когда из одной маленькой европейской страны пришло известие, что там отыскали способ лечения “Морбус Прометеи”…

Как я уже говорил, кроме наших сограждан на “Прометее” были еще и пятьсот иностранцев; их правительства разрешили перевезти больных на родину, когда выяснилось, что болезнь не заразна. В одних странах последовали нашему примеру — даже решительнее и без лишнего шума; в других — больных, как неизлеченных, подвергли строжайшей изоляции. Мы о них и думать забыли. Но теперь волей-неволей вспомнили.

Я вылетел в Европу, встретился с этим врачом. Провинциальный исследователь. Заведующий всеми забытым горным санаторием. Но он единственный не поверил, будто животные на “Прометее” не заболели, будто болезнь поражает только людей, как утверждалось в сообщении. Через ЮНЕСКО он получил разрешение поработать на станции, улетел на Луну и трудился там восемнадцать недель. Поместил во все отсеки, кроме вивария, культуры бактерий и мелких животных, воссоздал все условия — состав атмосферы, работу агрегатов. И животные заболели! Симптомы не отличались от тех, что мучили людей. Осталось лишь отыскать, чем отличается виварий от других помещений. Оказалось, одним-единственным — материалом покрытия стен. Для всех отведенных людям помещений использовался новый органический материал с великолепными изоляционными свойствами. Но его молекулярная структура изменилась под воздействием химикалий, которыми ежедневно очищали атмосферу, чтобы убивать бактерии. Возникли новые соединения, накапливаясь в человеческом организме, они вызывали нечто вроде аллергии совершенно новой, неизвестной доселе разновидности; у разных людей она по-разному поражала разные органы. Когда удалось без особых усилий обнаружить эти соединения, легко выводящиеся из организма, лечение больного труда не составило.

Я сам видел потом одного из “обреченных”, статного, румяного математика, разговаривал с ним. Он был абсолютно здоров и прекрасно все помнил. И показывал фотографию, где он снят с моим покойным братом.

При гробовой тишине старик закончил:

— Мы все заблуждались. Одни, как ученые, другие, как руководители, и все поголовно — как люди. Лелеяли убогое, смешное, неимоверно пышное убеждение — будто того, чего не знаем, не знает больше никто. Наша гордыня обошлась в три тысячи девяносто жизней. И не утешайте меня, не говорите, будто у меня навязчивые идеи, что мой голос оказался решающим; не напоминайте, что со мной голосовали еще полтораста человек. Ответственность нельзя разрезать на мелкие кусочки как торт. И потому я разучился смеяться Каждую минуту вспоминаю обо всем этом. Я отказался от своей профессии, от прежних стремлений. Кочую по Земле и ближайшим планетам, пытаюсь спасать обреченных. Если бы я мог вернуть тех, кого…

Он обернулся к Лейфу, своими ясными глазами глянул ему в глаза, сказал мягко:

— Позвав меня к столу, вы упомянули о своих родных. И я сейчас говорю вам, дорогой мой, как отец: забудьте про эвтаназию! Никто не в состоянии сказать точно, найдется или нет в ближайшие дни ум более острый и глубокий, чем ваш, не отыщет ли он дорогу там, где вы остановились и опустили руки…

Он потупил глаза и тщательно стряхнул пепел с сигары. За его спиной призраком возник Джонни Уолкер, наклонился к уху.

— Телефон, сэр в кабине напротив, вызывают вас…

— Да, конечно. Благодарю.

Старик встал, поклонился всем и удалился. Мы молча смотрели ему вслед, пока он не скрылся в дверях. Генри сказал:

— Комплекс вины до предела гипертрофирован, вам не кажется?

Не дождавшись от нас ответа, он повернулся к Джонни:

— Джонни, вы его знаете?

— Конечно, мистер Максвелл, и давненько. Это профессор Хаген.

Иозеф Пушкаш

СВАЛКА

Анжело ждал, когда это произойдет. Произойдет неотвратимо, как закат, на который он сейчас смотрел. Его ноги по колено ушли в холодный пепел — он долго стоял неподвижно; все вокруг покрывала кроваво-ржавая мгла, и солнце тонуло в ней, его края подернулись темной каймой; громады проржавевших конструкций покосились, словно низверженные кресты, словно гигантские спирали вьюнка, окутавшего невидимые столбы воздуха; огромные пузыри ржавчины отмечали места, где громоздились горы старых машин; одинокие стены с выбитыми окнами, сквозь которые виднелись облака, помаленьку осыпались под натиском жары и ветра, обдавшего Анжело запахами паленого, гнили, разложения, всесветной ржавчины. Покрытое темной коростой солнце опустилось за груду пустых консервных банок и битых бутылок. Слева, далеко от Анжело, жарко пылал костер, отбрасывая блеклый свет и порождая множество изменчивых теней Огонь горел здесь с незапамятных времен, когда шальная искра воспламенила вытекавший из пробитой трубы газ; и он будет гореть, пока не иссякнет газ, неведомо откуда текущий в трубе под грудами мусора. Огонь можно было погасить, прокопав канаву от болота неподалеку, но он играл в жизни людей свою роль, да и не хотелось никому заниматься долгой тяжелой работой, ковыряться в земле.

Пусть горит, пусть все вокруг спалит, подумал Анжело и перевел мысли на то, неизбежное; если огонь вдруг сам собой погаснет, если солнце вновь выплывет на мглистый небосвод, это ничего уже не изменит, наступающее произойдет, что бы ни случилось. Он вспомнил, как плакала Лючия, когда сломалась последняя игла для швейной машинки. Он смеялся тогда и утешал Лючию: к чему зашивать и штопать те лохмотья, в которых она ходит? Никакая штопка их крепче не сделает, все равно тут же разлезутся.

— Ничего ты не понимаешь, — всхлипывала Лючия, — это была последняя в нашем мире швейная машина, моя машина, она работала, а теперь ее придется выбросить…

Он с умиленной грустью вспомнил то давнее несчастье — ничто в сравнении с бедой, навалившейся на них сейчас. Он упрекал Лючию, что она так долго скрывала это одна несла бремя тяжкого знания и открылась лишь тогда, когда он сам все заметил. Ее ответ был наивным и оттого еще больше испугавшим Анжело: она думала, что все как-нибудь обойдется. Он не мог над ней смеяться, заскрипев зубами, выбежал прочь из их душной берлоги, споткнулся и упал под стеной из гофрированной жести, на кучу острых обломков, раскроил ногу до крови. Тут же поднялся и вывесил над дверью предписанный. знак: черный лоскут на палке. С того дня их друзья вдруг замолкали посреди разговора., и в их глазах появлялось нечто, отчего Анжело приходил в бешенство, а Лючия разражалась истерическим плачем. Но так они принимали свой удел только поначалу. Потом привыкли к каждодневной боли, сжились с ней, хотя она все возрастала по мере того, как неотвратимо близился срок. Когда Лючия побледнела, закусила губы и забилась в судорогах, Анжело молча вышел, встал на куче сыпучего пепла и смотрел, как солнце, садясь, повторяет свой обычный путь по небосклону. Он думал о дне, когда путь солнца прервется, и участь людей будет решена. В глубине Свалки пылало газовое пламя, солнце клонилось к закату, вокруг ползали невидимые чудовища — Ржавчина, Гниль, Разложение.

Все как всегда. Донесся женский крик, и сердце у него сжалось. Свершилось, свершилось, шептал он застывшими губами. Поблизости раздались голоса. Широко раскрытыми глазами Анжело смотрел, как с другой стороны приближаются три темные фигуры. Словно заранее знали, когда прийти, подумал он, и вновь вспомнил об угрозе, возраставшей с приближением старцев. Они увидели его, но не подошли, встали неподалеку, с важным и внушительным видом ждали, когда он к ним подойдет, с трудом переставляя одеревеневшие вдруг ноги. Старики одеты в черные лохмотья чего-то, что некогда было фраками, пожелтевшие когда-то белые рубашки и сплюснутые древние цилиндры. Но облачение их подействовало на Анжело подобающим образом. Он боязливо попытался заглянуть им в глаза, но рассмотрел лишь округлые, бездонные глазные впадины, щербатые рты и седые бороды. Они приветствовали его, величественно склонив диковинные шляпы, и один спросил: