Черный обелиск, стр. 96

Вспыхнули ясные звезды В неба ночной синеве.

В окне стоит Лиза и кланяется. Она вообразила, что серенада предназначена ей. Вскоре появляется и полиция.

– Разойтись! – рявкает басовитый голос. С прекращением инфляции изменились и нравы полиции. Она стала цепкой и энергичной. Воскрес старый прусский дух. Каждый штатский – это вечный рекрут.

– Нарушение тишины и порядка в ночное время! – рычит антимузыкальный носитель полицейского мундира.

– Арестуйте их! – вопит вдова Конерсман. Певческий союз Бодо состоит из двадцати здоровенных малых. Против них – двое полицейских.

– Бодо! – зову я с тревогой. – Не трогайте их! Не защищайтесь! Иначе вас засадят в тюрьму на годы!

Бодо делает успокаивающий жест и поет, широко раскрывая рот:

Как бы я хотел с тобою Вознестись на небеса!

– Замолчите! Мы спать хотим! – вопит вдова Конерсман.

– Эй вы! – кричит Лиза на полицейских. – Оставьте певцов в покое! Где крадут – там вас нет!

Полицейские растеряны. Они еще несколько раз отдают приказ:

– Немедленно идти в полицейский участок!

Но никто не двигается. В конце концов полицейские делают то, что в их силах: каждый арестовывает по одному певцу.

Певцы не оказывают сопротивления. Их уводят. Оставшиеся как ни в чем не бывало продолжают петь. Участок недалеко. Полицейские возвращаются бегом и арестовывают еще двух. Остальные поют; но первые тенора что-то зазвучали слабо. Полицейские забирают певцов, начиная с правого края. При третьем налете уводят Вилли, поэтому первые тенора совсем смолкают. Мы протягиваем им в окно бутылки с пивом.

– Не сдавайся, Бодо, – говорю я.

– Не беспокойся! Выстоим до последнего человека.

Полицейские возвращаются и арестовывают кого-то из вторых теноров. Пива у нас больше нет, и мы пускаем в дело водку. Через десять минут поют уже одни только басы. Они стоят, не глядя на то, как арестовывают других. Я где-то читал, что моржи остаются совершенно равнодушными, когда охотники, нападая на стадо, убивают дубинками их соседей, – и я видел, как во время войны целые народы вели себя совершенно так же.

Проходит четверть часа, и из всех певцов остается один Бодо. Потные, разъяренные полицейские прибегают галопом в последний раз. Они становятся по обе стороны Бодо. Мы наблюдаем за ходом событий. Бодо поет один.

– Бетховен, – кратко заявляет он и опять жужжит, как одинокая музыкальная пчела.

Но вдруг нам чудится, что издали ему аккомпанируют эоловы арфы. Мы прислушиваемся. Это похоже на чудо, но ангелы действительно как будто подпевают ему. Ангелы поют первым и вторым тенором и двумя басами. Голоса ласково льются и зачаровывают Бодо; чем дальше мы идем, тем они становятся громче, а огибая церковь, мы уже различаем, что именно поют эти бесплотные летящие голоса: «О святая ночь, пролей…» На ближайшем углу нам становится ясно, откуда они доносятся: оказывается – из участка, где арестованные товарищи Бодо храбро продолжают петь, ничего не страшась. Бодо, как дирижер, входит в их толпу, точно это самая обыкновенная вещь на свете, и пение продолжается:

«Пилигриму дай покой…»

– Господин Кроль, что же это? – озадаченно спрашивает начальник охраны.

– Сила музыки, – отвечает Георг. – Прощальная серенада человеку, который уходит в широкий мир. Совершенно безобидное дело, и его следует поощрять.

– И все?

– И все.

– Но это же нарушение тишины и порядка, – замечает один из полицейских.

– А если бы они пели «Германия, Германия превыше всего»? Вы бы тоже сказали, что это нарушение тишины и порядка?

– Ну, то другое дело!

– Когда человек поет, он не крадет, не убивает и не пытается свергнуть правительство, – обращается Георг к начальнику. – Вы что же, хотите весь хор засадить, потому что он всего этого не делает?

– Гоните их в шею! – шипит начальник. – Только пусть ведут себя тихо.

– Они будут вести себя тихо. А скажите, вы не пруссак?

– Франконец.

– Я так и думал, – говорит Георг.

* * *

Мы стоим на вокзале. Ветрено, перрон пуст, нет никого, кроме нас.

– Ты приедешь ко мне в гости, Георг, – говорю я. – Я все сделаю, чтобы познакомиться с женщинами твоих грез. Двух-трех я тебе непременно приготовлю к тому времени, когда ты приедешь.

– Я приеду.

Но я знаю, что он не приедет.

– Ну хотя бы твой смокинг, он тебя обязывает, – продолжаю я. – Где ты здесь можешь его надеть?

– Это верно.

Поезд прокалывает темноту двумя огненными глазами.

– Держи знамя высоко, Георг! Ты же знаешь – мы бессмертны.

– Верно. А ты не падай духом. Тебя так часто спасали, что ты просто обязан пробиться.

– Ясно, – отвечаю я. – Хотя бы ради тех, кто не был спасен. Хотя бы ради Валентина.

– Чепуха. Просто потому, что ты живешь. Поезд с грохотом врывается под своды вокзала, как будто его ждут, по крайней мере, пятьсот пассажиров. Но жду один я. Нахожу место в купе и сажусь. Пахнет сном и людьми. Я открываю в коридоре окно и высовываюсь наружу.

– Если от чего-нибудь отказываешься, то не надо это терять совсем, – говорит Георг. – Так поступают только идиоты.

– Кто говорит о потере? – отвечаю я. Поезд трогается. – Ведь мы в конце все теряем, и мы можем себе позволить до этого побеждать, как делают пятнистые лесные обезьяны.

– Разве они всегда побеждают?

– Да, оттого что понятия не имеют о победе. Колеса поезда уже катятся. Я ощущаю руку Георга. Она такая маленькая и мягкая, а во время драки возле уборной была изранена и еще не зажила. Поезд ускоряет ход, Георг остается, он вдруг кажется старше и бледнее, чем я думал, мне видна уже только его бледная голова, а потом не остается ничего, кроме неба и летящего мрака.

Я возвращаюсь в купе. В одном углу посапывает пассажир в очках; в другом – лесничий; в третьем храпит какой-то усатый толстяк; в четвертом, захлебываясь, выводит рулады женщина в сбившейся набок шляпке.

Я ощущаю мучительный голод печали и открываю чемодан, который положил на сетку. Фрау Кроль щедро снабдила меня бутербродами, их хватит до самого Берлина. Я стараюсь найти их, но не нахожу и снимаю чемодан. Женщина в сбившейся набок шляпке просыпается, бросает на меня злобный взгляд и тут же продолжает свои вызывающие рулады. Теперь я понимаю, почему сразу не нашел бутерброды: на них лежит смокинг Георга. Вероятно, он положил его в мой чемодан, когда я продавал обелиск. Я смотрю некоторое время на черное сукно, потом принимаюсь за бутерброды. Это вкусные, первоклассные бутерброды. Все пассажиры на миг просыпаются от запаха хлеба и роскошной ливерной колбасы. Но мне наплевать, я продолжаю есть. Потом откидываюсь на спинку сиденья и смотрю в темноту, где время от времени пролетают огни, думаю о Георге и о смокинге, затем об Изабелле, Германе Лотце, обелиске, на который мочились, а он в конце концов спас фирму, затем уже ни о чем.

XXVI

Я больше не видел ни одного из этих людей. У меня не раз появлялось, желание съездить в Верденбрюк, но всегда что-нибудь да задерживало, и я говорил себе, что еще успеется, но вдруг оказалось, что успеть уже нельзя. Германия погрузилась во мрак, я покинул ее, а когда вернулся – она лежала в развалинах. Георг Кроль умер. Вдова Конерсман продолжала свою шпионскую деятельность и выведала, что Георг находился в связи с Лизой; в 1933 году, десять лет спустя, она доложила об этом Вацеку, который был в то время штурмбаннфюрером. Вацек засадил Георга в концентрационный лагерь, хотя прошло уже пять лет с тех пор, как мясник развелся с Лизой. Несколько месяцев спустя Георг там и умер.

Ганс Хунгерман стал оберштурмбаннфюрером и ведал в нацистской партии вопросами культуры. Он воспевал эту партию в пылких стихах, поэтому у него в 1945 году были неприятности и он потерял место директора школы; но с тех пор его притязания на пенсию давно государством признаны, и он, как бесчисленное множество других нацистов, живет припеваючи и даже не думает работать.