Ужас и страх, стр. 19

— Владимир Ольгердович.

— Я вас слушаю, Соломон Моисеевич.

— Прогуляемся, — говорит он, и мы начинаем ходить туда-сюда по каменным плитам.

Что— то такое мелькнуло в мозгу про Флоренцию, про Возрождение, про дискуссии великих мужей, про Макиавелли и Джакомо Медичи, какая-та, одним словом, мимолетная фигня.

— Вы, как я знаю, разумный человек.

“Откуда он знает?”

— То, что сегодня произошло, — это, конечно, чудовищно. Чудовищно, но справедливо. Это своеобразная жертва на алтарь войны. Первая кровь должна пролиться “до”. Если ее увидеть только во время настоящего боя, то будет поздно. Отчасти и на этом у древних зиждился обряд жертвоприношения.

Мы доходим до тупичка, где анфилада заканчивается стеной, и поворачиваем обратно.

— Все это так, — соглашаюсь я, — но не опасаетесь ли вы, Соломон Моисеевич, что рядовые воины не внемлют доводам попечительского совета, а возьмут и прибьют вас собственными руками?

— Именно такого сценария я и опасаюсь, Владимир Ольгердович.

— Так возьмите и переиграйте приговор. Отправьте осужденных мудаков в другую часть.

— Боюсь, что такая комбинация не пройдет, но я что-нибудь придумаю. По большому счету приговоренный Кучерявый прав. Солдат должен иметь женщину — свою или чужую. Добровольно или насильно. Мы же не хотим, чтобы они начали иметь друг друга! Импотенты тоже не нужны. Они станут трупами еще до того, как выйдут на позиции!… — Ротный останавливается и замолкает. Видно, как гаснет его интерес к моей персоне. — Хорошо, было крайне интересно и полезно узнать ваше мнение, — проговаривает он.

Мы раскланиваемся и расходимся. Не успеваю я пройти и десяти метров, как за спиной раздается властный оклик Рабиновича-Березовского. Оборачиваюсь и вижу лезвие взгляда и тонкие губы, вздрагивающие то ли от напряжения, то ли от ненависти.

— Рядовой, — произносит он металлически, — через полчаса сбор роты в казарме. Будем бросать жребий!

— Да, мой командир! — кричу в ответ, разворачиваюсь по уставу и иду прочь.

Лежу на армейских нарах, а напротив меня дрыхнет жилистый и мрачный, чьего имени я никак не могу запомнить. Да и незачем. Половина лежачих мест занята, но никто не разговаривает, занятый своим сном, или мыслями, или ненавистью. Наконец-то удалось снять носки. Пальцы, пятки, ахиллы, битые-перебитые, милые мои. Я их глажу и растираю не потому, что люблю, — просто так становится легче. А когда-то они, мои ноги, были настоящие. Про то, какой я в юные годы был супер, вспоминать уже как-то и неприлично.

Растирай или не растирай, все равно они болят и отекают, а когда смотришь кино, в котором по морде с разбегу бьют ногами, то становится больно. Не голове, а ногам. Но здесь не кино, а реальность ротного подвала. Нехорошее напряжение витает в воздухе. Тут жребий еще. Пришел Рабинович-Березовский, и мы разыграли, тащили свернутые бумажки из фетровой шляпы.

Развернул и увидел крестик. Убивать Колюню выпало мне.

— И еще! — Ротный наполнил лицо противоестественной шаловливостью. — Вечером плановый выезд в бордель! Надеюсь, никто ничего не имеет против?

— Никто, — сказал я.

— Ничего! — согласились товарищи по оружию.

Глава седьмая

Как пьяного качает лишняя рюмка, так и нас трясет под тентом грузовика. Но скоро “Урал” выруливает на шоссейку и катит в тыл. Так ротный реализует план психологической реабилитации и нравственной адаптации. Бойцов следовало филигранно провести между Сциллой ритуального убийства и Харибдой осознания собственной неумолимой гибели. Только я не понимаю проблемы. Расстрелять Колюню и Дрочилу? Расстреляем со стопроцентным попаданием! Смерть получится быстрой и щадящей. Затем засранцев зароют в землю возле крепости и установят кресты с пятиконечными красноармейскими звездами…

Костя Забейда начинает кемарить, сползает на меня тяжелым боком.

— Эй, — говорю и стараюсь отодвинуть засыпающее тело, — скоро навалишься на что-нибудь подходящее.

— Что? — Он вздрагивает и приходит в себя. — Где? Которая?

Бойцы посмеиваются над Костиными вопросами, и так, со смешками, проходит время. Теперь вечер. И темнота, наступившая вокруг, была живой и мирной. В ней присутствовали оттенки: то встречная машина вырезала фарой желтый сырный круг, то еще какие всполохи возникали в районе неба…

Вот я и говорю, то есть думаю, вспоминаю, точнее, как ходил с сыном в планетарий. Там, между станцией метро “Горьковская” и зоопарком, мы сидели в зале и смотрели, как в темноте на потолке крутились планеты и струился Млечный Путь. После в музейнообразном коридорчике моложавый и веселый работник рассказал детям и их родителям то, что я уже знал из популярной литературы. Теперь ученые считают, что когда-то давно не было ничего — ни материи, ни времени. Существовала некая точка, в которой произошел первоначальный взрыв, потекло то, называемое временем, полетело в разные стороны то, называемое нами материей, образовались по мере разлетания пространство, звезды, галактики, мы. Так и живет Бытие. На этом объяснение заканчивалось. И оно составляло лишь одну часть правды. Вторая иногда вспыхивала ни с того ни с сего. Так чиркают спичками в чулане — не успеваешь по контурам узнать предметы. Стоило попасть на войну, чтобы от ужаса понять все до конца. Совершенно ясно, что Бытие живет наподобие дыхания, туда-сюда, вдох-выдох — живое Бытие полового акта высшей материи доказывает мою теорию… Перед взрывом-выдохом обязан был случиться вдох, когда все устремилось и слилось в единой точке. И вот что получается, господа хорошие, — нахождение в первоначальной точке, в нуле, в полном выдохе, и есть Смерть, а Жизнь — когда время-материя летит. Но летит она не навсегда, а в определенный момент разлетается до степени Бесконечности, до лежащей восьмерки. И тогда, после полного выдоха, опять случается Смерть. Затем следует взрыв-вдох, и все полетело от восьмерки к нулю. Это общая схема, но у каждого человека Смерти-Жизни, вдохов-выдохов, бессчетное множество, никаких мозгов понять все не хватит. Но даже малого ума хватит понять мой спасительный ужас… Смерть и Жизнь замешаны на летальности. Обратимы они. И отличаются друг от друга, как куколка от бабочки…

Мы заканчиваем путь. Вот он, желанный тыл. Тут темно не от отсутствия событий, а от светомаскировки. На поселковой площади во мраке перемещаются человеческие массы. В невидимых динамиках орет Земфира песню про то, какой “он, мол, мой — не мой”. Наш грузовик останавливается, и тут же через полминуты в кузове возникает голова ротного.

— Ну что, молодчики! — В его голосе слышна не свойственная ему игривость на грани похабности. — Пошевелим телами? Вздрогнем духом? Я достал талоны в кабаре-клуб “Страх и ужас”.

— А на выпивку? — спросили из недр кузова.

— Тут, парни, деньги не действуют! А выпивка входит в стоимость талона.

Взбодренные обещанием, мужики со вздохами стали выкарабкиваться из грузовика на землю. Светомаскировка оказалась не абсолютной — везде выскальзывали лучики, вспыхивали фары, светили зажигалки. Название тылового поселка было засекречено, но, по всей видимости, он находился на сплетении железнодорожных и шоссейных путей. Чуть в сторонке ухали паровозы-тепловозы, а по площади на прицепах прокатили несколько длинношеих гаубиц.

В ротной массе чувствовалась анемичность, приобретенная за время сидения в Копорской крепости. Но вице-диктатор полка пресек гибельную застенчивость, крикнув:

— Глядеть молодцом! Подбородок вверх! Навести шороху от имени Адмиралтейского полка! Это приказ! Приказ военного времени! Ясно я говорю?

— Так точно! — неожиданно вместе выдохнула рота.

Казалось, Рабинович-Березовский не бывал тут никогда, но знал все входы и выходы, стопроцентно ориентируясь даже в темноте. Обогнув смелой дугой автостоянку и группы ждущих приказа рядовых, мы прогарцевали по рыхлой темноте и скоро приблизились к стандартной “стекляшке” двухэтажного продовольственного магазина.