Кайф полный, стр. 2

OVERTURE. БЭБИ, АИ ЛАВ Ю!

Иногда в пригородах бывает совсем плохо. А плохо — это когда бьют музыкантов. В иных местах бьют просто приезжих. В иных — приезжих, которые посмели танцевать с местными девчонками. Практически везде норовят съездить кому-нибудь по зубам. Но бить музыкантов — последнее дело. Все равно они приедут снова, поскольку сильнее страха перед рукоприкладством другое чувство: какое? — поди объясни. Просто надо выйти на сцену разок-другой — на сцену любую: на шикарные подмостки городских залов, где тяжелы занавеси, где огромны кулисы, когда вокруг твои афиши — разноцветные водоросли букв, или же на скрипучие сценки пригородов, вздыбившиеся перед зальчиком… Конечно, они приедут снова, потащатся после танцев на последнюю электричку, обнимая зачехленные гитары, барабанные палочки, редко когда обнимая пригородную свою поклонницу… Бьют самых неприкаянных, потому что только такие едут обслуживать танцы.

Впрочем, не знаю, как сейчас, а раньше такое случалось.

Но если бы моя воля, то к десяти заповедям, которые мы чтим как литературное творчество древних, я добавил бы еще одну — мудрую заповедь кинематографических ковбоев: «Не стреляйте в пианиста — он делает все, что может». Только бы чуть изменил голливудскую формулировку с поправкой, к примеру, на Саблино или Бернгардовку.

Есть заповеди, и мы чтим их, но есть и местное законодательство танцев — вполне эффективное. Ну а Леха Ставицкий нарушил его дважды.

До этого басист, гитарист и «труба» тряслись в прелом автобусе, прямой и переносный смысл которого был незатейлив — четыре колеса, маршрут и ревматические суставы дверей. В автобусе шел долгий разговор о недопаянном усилителе. Но все же ехать стоило, говорила «труба». Местечко, конечно, не повидло, но все же по десятке на нос…

Не такое уж интересное занятие — говорить при усилители. Поэтому Леха углубился в чтение книжки, которую взял у приятеля. В ней гордый Карфаген противостоял Риму. Но Ганнибал уже исчерпал свою мощь. Наемная армия бунтовала. Демократией в Карфагене и не пахло, поскольку славное время античных полисов кануло в ту же Лету, над обрывом которой повис и сам Карфаген. В книге было жарко, в ней бродили боевые слоны, а за оконными стеклами автобуса моросил дождь…

Вечер начинался в восемь. Правда, стемнело уже к шести, но так гласила афиша.

Ровно в восемь, сотворив синкопу, барабанщик пробежался палочками по томам и «ведущему» барабанчику. В конце такта запела серебряная птица трубы. К девяти часам две сотни ног, послушных заданному ритму, топали в дощатый пол, который постанывал и прогибался, как царский рекрут под шпицрутенами. Три раза в неделю его проводили сквозь строй жестокие любители танцев…

Первый раз Леха Ставицкий нарушил «закон» перед антрактом. К нему подошел скуластый верзила в засаленном свитере. Из-под свитера торчала тельняшка. Верзила, покачивая рыжими кудрями и смачно дыша, требовал гитару. Сзади подначивали верзилу дружки, но Леха уперся. Честь оркестранта — на сцену не пускать никого. Поэтому пронзительная баллада о красавице Зое и о подаренных ей чулочках осталась не спетой.

…Ах, Зоя, извечная Зоя приблатненных миноров — ля-минор, ре-минор, ми-мажор…

Верзила удивленно отпрянул. Его рыжая башка промелькнула над танцующими и исчезла в дверях.

Тогда пришло время Лехе спеть «Тутти-Фрутти», потешить вспотевший клуб славным рок-н-роллом. Леха это умел.

В антракте взмыленная толпа повалила на улицу покурить, приложиться к горлышку. В осенней темноте слышался гогот. Кого-то дубасили, гоняли по чавкающим лужам.

Басист, барабанщик и «труба» остались на сцене, а Лехе, разгоряченному пением, было все нипочем. Тогда-то он и нарушил «закон» во второй раз. Попыхивая сигаретиной, просто так, не задумываясь о последствиях, подвалил Леха к первой попавшейся красавице — яркогубой, сероглазой танцовщице.

— Ну, как мы играем? — спросил Леха.

— Клево! — воскликнула она, потряхивая белокурым шиньоном.

— Мы и битлов играем. Мы этой массовой культуры нарепетировали!

Танцовщица раскурила сигаретину, оставляя на фильтре следы от губ, и оглядела оценивающе Леху.

— Джины фирменные? — спросила она.

— «Врангель», — ответил Ставицкий.

— Штатский?

— Мальтийский, — сказал Леха. Ему уже хотелось говорить с танцовщицей. — Это абсолютно все равно. Проклятый вывоз капитала! Явная эксплуатация труда мавров и мальтийских монахов. Презренная Мамонна! Лучший способ достичь голубизны — это что? Это — простирнуть тряпицу в Средиземном море. Лучшее индиго мира!…

— Кайфово! А мне Милка хотела недавно за сотню такое фуфло втюхать. Мульки не фирменные и зиппер пластмассовый!

Леха совсем не думал о «законах». Просто его развлекала беседа. Ему надоело говорить про усилители.

…ему нравилась сероглазая танцовщица…

Губастый трубач продул мундштук, поправил микрофонную стойку и сказал:

— Если хочешь получить, то сразу попроси, а то после танцев и нам накостыляют.

— Что же, теперь и поговорить нельзя? — возмутился Леха.

— Слышь, парень, я по танцам десять лет играю. Видишь, как рыжий на тебя смотрит?

Леха включил усилитель, подстроил первую струну и подумал, что надо заменить колки. Он глянул в зал, в котором было почему-то дымно, хотя никто не курил. В зале было пыльно и потно. Сероглазая танцовщица улыбалась Лехе.

Словно ошалевшие светофоры, по стенам мигали фонари подсветки. Кто стоял, кто сидел, все ждали.

— Да пошли они знаешь куда?!

Трубач взял трубу и подошел к микрофону.

— Я тебя предупредил, — сказал он. Барабанщик дал счет.

— О, Сюзи Кью! — истошно запел Леха Ставицкий. — Бэби, аи лав ю!

В зале завизжали и бросились истязать пол, который привычно стонал и прогибался.

Сероглазая танцовщица аккуратно подергивалась рядом со сценой, покачивая бедрами, сферические очертания которых угадывались под черными брюками с вышитым на клеше цветком. Это был некий тюльпан, некая хризантема или георгин, некий ручной работы костерок, пожар от которого метался в ночи клеша. Он давал надежду! Он полыхал лепестками, окружившими хворост тычинок и пестиков. На нем можно было сварить уху, сжечь Джордано Бруно, сгореть самому, говорить возле него про любовь и предаваться ей…