Тачанка с юга, стр. 4

На следующий день приехал Самовар. Его переводили в другую часть, в действующую армию. Конечно, взять меня с собой он не мог.

— Ума не приложу, что с тобой делать? Отправить обратно в Питер, сейчас, зимой, одного? Нет, это невозможно. Нужно как-то перезимовать здесь.

Я, конечно, рвался ехать с Самоваром на фронт, если не бойцом, то хотя бы в госпиталь — санитаром. Но Самовар даже слушать об этом не хотел. Наконец было решено, что Анна Петровна оставит меня до лета у себя, а Самовар будет присылать деньги. Через два дня он уехал.

Прошло некоторое время, и я увидел, что Анне Петровне в тягость заботы обо мне. Денег, оставленных Самоваром на месяц, хватило лишь на несколько дней. Продукты на рынке с каждым днем становились все дороже. Кроме того, Анна Петровна через день круглосуточно дежурила в госпитале, и мне приходилось питаться всухомятку, а зачастую сидеть целый день голодным. Я решил оставить школу и устроиться на работу.

О своем намерении я рассказал в губкоме комсомола. — Понимаю твое положение, — сказал один из секретарей губкома. — Только сначала надо бы школу закончить, а потом трудись! Но раз другого выхода нет, попробую тебе помочь. Тебя ведь нужно устроить так, чтобы там хоть раз в день кормили, а то ты ноги протянешь!

3

Устроиться на работу в нашем городе тогда было нелегко. Промышленных предприятий почти не было: две-три паровых мельницы, две маслобойки, электростанция да железнодорожные мастерские. Была еще огромная махорочная фабрика, некогда известная на всю Россию, но сейчас из-за отсутствия сырья она не работала. Молодежь, комсомолия, служила по бесчисленным городским учреждениям, в основном курьерами.

На такую же должность секретарь губкома направил и меня, в учреждение с невероятно трудным названием — Чусоснабармюгзапфронт, что означало; Чрезвычайный уполномоченный Совета обороны по снабжению армий Юго-Западного фронта. Сам Чрезвычайный уполномоченный находился в Харькове, а у нас было отделение, которое возглавлял начальник, носивший пенсне на черном шнурке и маузер в деревянной коробке. Когда я пришел в его кабинет со своим заявлением и направлением из губкома комсомола, начальник не спеша расспросил, кто мои родители и где они. Покачал головой и вздохнул:

— Эх, разбросала война кого куда! Ну, что ж, поработай, но договорись в школе, чтобы сдать все «хвосты» за седьмой класс к осени. Если там станут возражать, приди ко мне.

Я охотно согласился, но как буду готовиться, как буду сдавать «хвосты», я не представлял и не думал. Осень была еще далеко…

В ведении Чусоснабарма находились десятки мастерских — швейных, шорных, сапожных и оружейно-ремонтных. Я разносил различные отношения, справки и заявки. Вся эта «писанина», как пренебрежительно отзывались о ней мои сверстники, считавшие, что мировую революцию можно совершить «и без бумажной мути», писалась или печаталась на оборотной стороне дореволюционных архивных бумаг.

Из всех наших адресатов наиболее охотно я посещал оружейную мастерскую, хотя шагать туда приходилось далеко. Помещалась она в бывшем свечном заводике, на окраине города, у железнодорожного мостика через скрещение с шоссейной дорогой. Выглядела мастерская как крепость. Высокий каменный забор, утыканный по верху ржавыми зубьями, массивные железные ворота. Во дворе, у ворот, стоял домик, в котором размещался красноармейский заградительный отряд, охранявший железнодорожный мостик и мастерские. В шагах двадцати, за стенами мастерской, проходил глубокий овраг, поросший кустами орешника и бузины, на дне его было устроено небольшое стрельбище для пристрелки отремонтированного оружия.

Сама мастерская занимала большое, похожее на сарай, полутемное помещение, в котором сохранялся неистребимый запах воска. У нескольких верстаков с тисками работало человек двадцать оружейников. Были среди них и мои земляки, рабочие петроградских заводов. С ними я быстро подружился. Я охотно выполнял их просьбы: купить на базаре табачку, отправить письмецо, рассказать, что сегодня пишут в газете. Они заметили мой интерес к пристрелке и стали давать пострелять и мне, объясняя «тайны» меткого выстрела. За короткий срок я научился неплохо стрелять, особенно из карабина, который был мне по росту и силам.

Однажды во время пристрелки ко мне подошел знакомый бородатый матрос. С ним было еще несколько человек в кожаных куртках.

— Здорово, стрелок! Встреча была неожиданна, и я, смутившись, спросил:

— Вы сюда зачем?

— Мы? — Борода оглядел свою группу. — Мы по разным делам. Вот они, атаманы-разбойники, будут зря жечь патроны. А я посмотрю на них и попробую: может, у меня получше выйдет! А ты что тут, опять по оружейной части?

Он подчеркнул слово «опять».

Вкратце я рассказал о переменах в своей жизни, о том, как оказался здесь и почему доверяют мне пристреливать карабины.

— Ну и как, получается? — поинтересовался он.

— По-разному! Иногда получается, а бывает и мажу, только редко.

— Молодец, палка-махалка! Не зазнаешься, как мои атаманы-разбойнички. Они скоро совсем разучатся стрелять. Побудь здесь, посмотри, как стрелять не надо.

Пересмеиваясь, чекисты начали стрельбу. Стреляли они какое-то странное упражнение. Наши мастера называли его «суматоха». Ростовые мишени устанавливались в двадцати шагах от линии огня. Далеко позади нее выстраивались стрелки. По команде «вперед» они срывались с места, на бегу доставали оружие и производили три выстрела. Трудно сказать, почему, но промахи были часты.

Когда пришла очередь стрелять моему знакомому, он, казавшийся с виду неуклюжим, в миг преобразился и, стремительно рванувшись, неуловимым движением выхватил огромный пистолет. Три выстрела слились в один. Чекисты азартно побежали к мишеням — все три были поражены.

— Ну как, атаманы-разбойнички? — ликовал матрос. — Хотите, повторю?

Он повторил упражнение, и опять результат был отличным.

— Ясно или еще стрелять?

— Ясно, товарищ начальник! Ясно, Борода! — прозвучали голоса.

— Ну, а тебе, земляк, ясно? — спросил меня Борода.

— Ясно-то, ясно, только мне так не попасть. Я из пистолета никогда не стрелял, а из карабина получается неплохо.

— Скажи пожалуйста, неплохо! Слыхали, атаманы-разбойнички? А ну, палка-махалка, покажи свое неплохо? Покажи, а мы поучимся, — подзадорил матрос.

По его просьбе поставили новую мишень. Красноармейцы и мастера, считавшие меня своим, принесли японский карабин. Они знали, что из этого легкого и очень точного оружия я, случалось, страивал пулю, а сдваивал почти всегда. Волнуясь, я зарядил карабин и, стараясь недолго целиться, трижды выстрелил. Мишень осмотрели: одна пробоина была в центре, чуть выше — другая.

— Хорошо, палка-махалка, а все же о дну «за молоком» послал, — поддразнил Борода. Но за меня вступился наш мастер, который волновался, наверное, не меньше, чем я:

— Одна сдвоенная, пуля в пулю. Смотрите; пробоина не круглая, а чуть смахивает на восьмерку.

— Верно! — разглядывая пробоину, согласился матрос. — Так мне не выбить.

— А вы попробуйте, — предложил я и протянул ему карабин.

— Давай, давай, Борода! Посостязайся с хлопцем! — подначивали чекисты. Матрос принял вызов.

— Согласен, палка-махалка, — сказал он. Красноармейцы поставили новую мишень. Борода взял карабин, осмотрел мушку, затем вздохнул и, долго целясь, выстрелил три раза. Мы все бегом бросились к мишени. Впереди несся Борода.

— Что, атаманы-разбойники, съели! — Он торжествовал: пробоины расположились треугольниками вокруг яблочка.

— Я, палки-махалки, если б тренировался ежедневно, как Саня-стрелец, то уже все три положил бы в центр. Борода отдал карабин и протянул мне руку. Когда чекисты уехали, начальник мастерской Яков Лукич Костров, довольный моей победой, сказал: «Молодец, хомяк!» В зависимости от того, как произносилось это слово, оно могло быть и ласкательным, и ругательным. Сам Костров никогда не ругался и сердился, когда в его присутствии ругались другие.