Верное сердце, стр. 86

Оставшись один, Гриша еще раз оглядел чистенькую каморку.

На стене висела полка с книгами, крошечный — с табуретку величиной — стол был накрыт скатертью, вышитой разноцветной шерстью… Все это, конечно, было дело рук Айны, жены Русеня.

Гулкий кашель донесся сверху, и Гриша поспешил выйти, осторожно прикрыв за собою низенькую дверь.

Навстречу ему уже спускалась по ступенькам Айна, сказала по-латышски «весельс» и пожала мимоходом Гришину руку, крепко, по-мужски, и он почувствовал, какая у нее жесткая, шершавая ладонь.

Бывает же так: встретишь человека впервые — сразу же веришь ему.

Вот таким человеком показалась Грише эта простая латышская женщина…

Да и сам Русень такой же.

Вот он стоит на площадке лестницы, поджидая Гришу, раскрыв перед ним широкую парадную дверь, — тихий и смирный с виду швейцар.

Гриша Шумов снова идет один по ночному городу, по черным, скудно освещенным улицам, и упругий ветер порывами веет ему в лицо.

Идет Шумов один в опустевшую после Редалей комнату…

Но разве он одинок?

Друзья Редаля — Никонов, Петерсон и другие, их фамилий Гриша не знал; Сметков-Кудинов с товарищами, такими же самозабвенно смелыми, как и он сам; не пойманный врагами Кейнин со своими братьями, ушедшими из лесов на фабрики и заводы… Сколько их, сынов великой партии, — от Балтийского моря до Кавказа, от рабочего Питера до Туруханской тундры, где люди несгибаемой воли, может быть, в эту ночь готовят свой побег — для новой борьбы!

Гриша вспомнил, как Редаль говорил Никонову: «У нас была «Циня», на Кавказе «Брдзола» — на разных языках, а означают одно: «Борьба». Какая даль нас разделяет, и все же как мы близки! Светлее на душе делается, когда думаешь об этом».

Все жарче разгорается незримая борьба… Сколько времени пройдет? Год… два… пять — и вспыхнет пламя восстания, на этот раз — непобедимое!

53

Прошло несколько дней.

Григорий Шумов стоял на самом высоком месте дамбы, у поворота, — там, где, защищая город от половодья, насыпь круто подымается вверх.

Отсюда далеко был виден простор реки, сверкающей солнечной рябью. Узкая каемка плоского берега, на ней — старая верба, островерхий камень-валун… Знакомые места!

Но Гриша не смотрел в ту сторону.

Он стоял, повернувшись к городу. Оттуда донеслось многокопытое цоканье подков по булыжникам мостовой.

Знакомым проулком, где среди голых садов белели стены богатых особняков-дач, рысью проскакал отряд конной полиции.

Гриша увидел, как всадники, став по трое в ряд, заняли проходы из проулка к центру города.

А на краю города, среди пустыря, на приземистом здании завода сельскохозяйственных орудий поднялся, огненно вспыхнув на солнце, красный флаг. И тотчас же, как по сигналу, распахнулись широкие заводские ворота; из них, пересекая серебряные нити подъездной узкоколейки, хлынула быстрым ручьем толпа рабочих.

Ручей повернул к городу, и там — у боковой улицы, что вела в центр, — выпрямился, движение его стало ровным и как будто неторопливым.

Видно было с дамбы, как рабочие строились на ходу в ряды.

Впереди несли флаг с надписью. Гриша не успел прочесть слов, видел только цифру «1» и догадался: «1 Мая», «Да здравствует 1 Мая!»

Он поспешно спустился с дамбы, пошел навстречу. Вот и еще одна надпись, ее он прочел уже без труда:

«Мы требуем освободить наших арестованных товарищей!»

Женский голос, сорвавшийся вначале от волнения, окрепнув, высоко взвился над рядами, и сотни других, мужских, бережно подхватили песню:

Вихри враждебные веют над нами…

Гриша уже видел знакомые лица — Петерсона, Никонова, а рядом с ними были незнакомые ему, встреченные впервые, но с этого часа близкие для него — навсегда.

Он ускорил шаг, побежал. Как гулко, с какой силой билось сердце!

Он успел добежать вовремя: у поворота на главную улицу демонстрация замедлила шаг.

А песня крепла, разрасталась:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут,

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут…

Уже стали видны высокие каштаны городского сада…

Вдруг грозная и торжественная песня сменилась криками «ура»: из-за ограды сада показалась новая колонна рабочих, на фуражках у них были молоточки — это шли железнодорожники.

— А за ними — товарищи с лесопилки!

Гриша обернулся на знакомый голос, отыскал в рядах Никонова, подошел ближе.

Никонов, не удивившись, посторонился, и Григорий Шумов стал рядом с ним.

Передние ряды колыхнулись, и снова песня взлетела высоко над крышами города, заглушая несущееся ей навстречу зловещее цоканье подков.

Верное сердце - pic_14.jpg
Верное сердце - pic_15.jpg

Зори над городом

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Варшавский поезд запаздывал по причинам, никому не ведомым. Так уж повелось с самого начала войны — с августа четырнадцатого года.

Вокзал, памятный Григорию Шумову своими всегда полупустыми, гулкими залами и нежилым холодом устланного плитами коридора, теперь был до отказа набит народом.

Плечом к плечу стояли тут рослые лесорубы — латыши, русские, литовцы, — с топорами за поясом, с пилами, бережно укутанными в чисто вымытое тряпье; сидели на корзинках и сундучках женщины — истомленные лица их выражали, казалось, одно только чувство: беспредельное терпение; какие-то молодцы торговой складки — то ли приказчики, то ли купчики — в поддевках тонкого сукна, в картузах с лаковыми козырьками бойко лузгали семечки на глазах у седобородого швейцара; старик, видно, уже притомился воевать за порядок и лишь поглядывал косо, с гневным укором.

Рядом с Гришей у самой стены жались в уголок двое раненых в мятых шинелях, в папахах из убогой бумажной мерлушки; у одного была забинтована голова, у другого рука висела на черной перевязи. Должно быть, оба пробирались после госпиталя домой на короткую побывку.

От многолюдья воздух был тяжелый, влажный, дымный. Огромная люстра, когда-то сверкавшая так нарядно среди розовых гирлянд и лавровых венков щедро размалеванного потолка, теперь, в табачной мгле, еле маячила маслянисто расплывшимся тусклым пятном.

Гриша протолкался к выходу, приоткрыл тугую дверь — ветер дохнул ему навстречу ночной свежестью, брызнул в лицо каплями дождя, принес чуть слышный запах паровозной гари. В темноте смутно поблескивали мокрые рельсы. Одинокий фонарь порывисто качался на ветру, и от этого огромные тени летали взад-вперед по залитым мазутом шпалам.

Где-то, совсем неподалеку, раздался начальственный, с хрипотцой, преувеличенно властный окрик:

— Назад! Всех, кто высовывается, буду привлекать как шпионов!

Из сумрака шагнул на свет, угрожающе сутулясь, высоченный жандарм с нашивками унтера.

Шумов усмехнулся и притворил дверь.

Весь город был освещен — правда, небогато, как и полагалось уездному городу Российской империи. Да и на перроне беспрепятственно горел фонарь. А днем — это всем было известно — каждый мог без всяких помех осмотреть станцию до самых дальних ее закоулков, не скрывавших, конечно, никаких военных тайн. К чему тогда этот окрик ретивого без нужды служаки? Но не по своему же почину принялся унтер орать — значит, так оно полагалось.

Гриша вернулся к раненым. Лица их казались болезненно-серыми, обескровленными; кое-как скроенные, застегнутые на железные крючки папахи совсем не выглядели воинским убором.

Надо же было куда-то девать время, отведенное на ожидание застрявшего в пути поезда, и Шумов попробовал заговорить с солдатами. Но раненые отвечали односложно, пугливо, а больше отмалчивались.