Верное сердце, стр. 82

Даже в квартире слесаря Оттомара Редаля говорили о деле Тизенгаузена, Дамберга и Рипке.

— Теперь-то их возьмут за жабры! — сказал зашедший вечером Никонов.

— Может, возьмут, а может, и нет. У Тизенгаузена большие… как это… связи.

Никонов даже рассердился на Редаля за такие слова.

— «Как это, как это»! Если б не было доказано, что они шпионы, не стали б тревожить такую персону, как Тизенгаузен. А если уж доказано, как такое дело спрячешь?

— Захотят — спрячут.

О петербургских связях барона Тизенгаузена говорил не один Оттомар Редаль.

Сила этих связей стала известна всем, когда Тазенгаузен, Рипке и другие ровно через две недели оказались на свободе.

Чуть было не испортил им дела Дамберг: он угостил караулившего его жандарма коньяком, от которого тот уснул на целые сутки, а сам исчез из Прибалтики бесследно.

Лишняя улика для следователя по особо важным делам! Невиновный человек не станет спасаться бегством. Кроме того, поступили сведения о гувернантках-немках, которыми руководила некая Ирма Карловна из «Затишья», подчиненная Дамберга.

Но все это теперь не имело значения.

Дело о бароне Тизенгаузене и других было по распоряжению из Петербурга прекращено.

К весне выяснилось, что никакой кары не понес и тайный советник в отставке Шебеко.

Имущество разорившегося акционерного общества — клочок земли в Латгальском бору — продали, общество было объявлено несостоятельным, а Шебеко заново отделал себе особняк в Петербурге.

Разговоры о его скором аресте прекратились так же внезапно, как и возникли.

49

Аресты в городе все же были. Арестовали троих рабочих по обвинению в подпольной революционной деятельности.

…Вечером Оттомар Редаль говорил Русеню:

— Придется спрятать литературу понадежней. Что ты скажешь о доме Персица?

— Дом Персица? — удивился Гриша (разговор происходил при нем — как гордился он таким доверием!).

— Ну да, — спокойно ответил дядя От. — Русень работает там главноуправляющим.

— Старшим дворником, — поправил Русень.

— Так вот, если спрятать у тебя, не найдут?

— Чтоб найти, надо разобрать каменную лестницу.

— Лестницу? — Редаль засмеялся и подмигнул Грише: — Этот Русень всегда что-нибудь придумает.

— Старый Персиц очень экономный господин. Надо было немножко отремонтировать парадный вход, — ну, зачем для этого звать людей со стороны? Я же старый каменщик. Персиц заплатил мне два рубля — о, я с благодарностью взял их и починил все, как полагается! Устроил все что надо. Ты меня понял? Теперь под лестницей есть такое местечко, что и домовой про него не узнает.

— Домовой не узнает, а жандармы как примутся шарить…

— Шарить мало. Я говорю: пришлось бы разломать всю лестницу.

— Ну, поглядите на него! — воскликнул Редаль, очень довольный. — Всегда этот Русень выдумает что-нибудь необыкновенное.

— Парадная лестница уж очень на виду, — сказал Гриша и покраснел: он в первый раз позволил себе высказаться о таком серьезном деле.

— Вот это и хорошо.

— Ну как же положить туда литературу, чтоб никто не видел? И как взять ее снова?

— Так мой же собственный кабинет — под лестницей! Я ведь не только старший дворник — я швейцар. Господин Персиц очень экономный человек. Я там, под лестницей, полный хозяин и днем и ночью.

— Ну, значит решено. Сегодня попозже все, что можно, переправим к тебе. Молодец, Русень! Я всегда говорил, что у тебя министерская голова.

— А я никогда и не отказывался! — засмеялся наконец и сам Русень. — Может, меня еще и назначат министром. Дай только срок.

…В одиннадцатом часу вечера Гриша позвонил у парадного входа в дом Персица. Дверь, освещенная электрическим фонарем, разукрашенная всякими резными завитушками, сразу же отворилась, и Русень почтительно принял из рук Гриши его потертое пальто, фуражку и большой, тяжелый с виду пакет, завернутый в бумагу.

— Пожалуйте наверх, — сказал он с поклоном.

Гриша поднялся на второй этаж, сказал нарядной горничной с кружевной наколкой на голове:

— Я к Самуилу.

И стал ждать в комнате, где стояли кресла с гнутыми золочеными ножками, а по стенам висели портреты дам и бородатых людей в длинных сюртуках.

Вышел Самуил Персиц, не скрывая своего удивления:

— Какими судьбами?

— Шел мимо.

Удивление на лице Персица было все-таки чрезмерным и не очень-то доброжелательным.

Гриша сказал:

— Я сейчас интересуюсь поэзией.

— Поэзией? — Удивление Самуила приобрело более благожелательный оттенок.

— Да. Я слыхал, ты пишешь стихи.

Самуила Персица как будто подменили.

Он забегал по комнате, нервно посмеиваясь, потирая руки.

— Ты тоже слыхал обо мне? Знаешь, на меня уже эпиграмму сочинили!

— Да?

— Послушай:

О Персиц, ярый сочинитель,

О гениальнейший поэт!

Душою — Феба ты служитель,

А телом — отставной корнет.

Меня уже знают! — проговорил Персиц самодовольно.

— А почему «корнет»? — спросил Гриша.

— Ну это, конечно, для рифмы. Но эпиграмма неплохая — и я бы подписался под такой. Знаешь, я пишу эпиграммы, сонеты, баллады… Да! И баллады — это новый для меня жанр.

Пометавшись по комнате, видимо очень взволнованный, он принялся глуховатым голосом, подвывая, читать свои стихи.

Там действительно были и Феб и его служитель — поэт, были всякие эльфы и ундины.

— Теперь я прочту тебе последнее свое произведение — балладу!

Гриша не знал, как ему наконец уйти отсюда. Персиц все читал, читал — неутомимо…

Прошло немало времени — Русень уже проверил, конечно, не было ль за пакетом слежки на улице.

Под монотонное завывание Персица Грише захотелось спать, и он встал:

— Я еще зайду к тебе.

— И я к тебе. И я! — вскричал благодарный Персиц. — Знаешь, как приятно встретить понимающего поэзию человека… Как ты нашел мои стихи?

— Очень. Очень!

Гриша вспомнил слово, которым, бывало, поощрял его самого Оттомар Редаль.

Ян и Гриша мальчишками — это ж было целых три года тому назад — показывали дяде Оту свои щуплые мускулы: «Ну как?» И дядя От говорил: «Очень, очень!» Что «очень» — неизвестно. Но все-таки это походило — хотя и с натяжкой — на похвалу.

— Очень. Очень! — сказал Гриша и не выдержал — засмеялся.

Внизу Русень прошептал, подавая ему пальто:

— Все в порядке.

И Гриша вышел на улицу.

Накрапывал в темноте непрошеный дождик, журчал в водосточных трубах, — конец зиме, конец зиме!

50

В городе все чаще стали говорить о забастовках. Рассказывали об арестах на заводе «Феникс» в Риге, о волнениях в Питере, о том, что на юге расстреляли шестнадцать матросов.

И еще глухой, не всем понятный, но нарастающий грозный гул донесся из далекой Сибири.

…Шесть тысяч рабочих на Ленских приисках поднялись против нечеловеческих условий, в которых приходилось им работать.

Шесть тысяч человек забастовали.

Безоружную, мирную толпу бастующих рабочих в упор расстреляли жандармы. Имя их начальника, ротмистра Терещенко, получило позорную известность на всю Россию. О нем писали в газетах, даже в такой, как «Речь»: ее хозяева, боящиеся народа, вопили о бунте, «о стихийном бунте». Черносотенные листки утверждали, что рабочие шли к начальству с палками и камнями, а это — грозное оружие в руках многотысячной толпы!

Но правду скрыть было уже нельзя.

Появились показания очевидцев: «Рабочие шли в апрельский день с табачными кисетами в руках, а не с палками. В карманах у них были не револьверы, а заявления — об освобождении их арестованных товарищей».

И их встретили пулями.

На запрос в Государственной думе царский министр Макаров, слепо уверенный в безнаказанности — и своей и палача Терещенко, — воскликнул:

— Так было, так будет!