Верное сердце, стр. 70

— Нет. Это плата за мои мучения.

Дерябин, смеясь, обхватил Гришу за плечи, и борьба опять началась.

Эта история повторялась каждый раз перед приготовлением уроков. Так как обычно победителем оставался все-таки Гриша, в дневнике Дерябина начали появляться тройки. Наконец он получил первую четверку — по географии. И в его голову проникли честолюбивые мысли: захочет, он сам станет первым учеником. Он теперь садился за уроки даже и в те дни, когда не ждал к себе Гришу (не мог же тот приходить ежедневно).

А у Гриши за это время так окрепли мускулы, что ему иногда начинало казаться, что теперь они не хуже, чем у Оттомара Редаля: ну прямо железные.

Наконец, после колебаний, смущаясь, он напряг до отказа согнутую руку и показал дяде Оту:

— Ну, как?

— Очень, — ответил тот рассеянно, — очень.

— Крепкие?

— Очень… Слушай-ка, Грегор, у тебя хороший почерк?

— Нет. А что?

— Жаль.

— А что? Дядя От, а что?

— Ну, напиши мне на этой бумажке что-нибудь. Например: «У меня хороший почерк».

Гриша взял бумажку и начал писать, стараясь, чтобы буквы получались как можно красивей: «У меня хороший почерк».

Оттомар Редаль внимательно поглядел на написанное.

Потом сказал со вздохом:

— Нет. У тебя нехороший почерк. А у Яна и у меня самого еще хуже.

— А зачем вам это надо, дядя От?

— Надо было бы мне переписать одну… одну вещь.

— У меня есть друг. Никаноркин. Вот он перепишет — ну, загляденье! Я ему скажу.

— Нет. Ты ему не говори.

— Почему?

— Да просто так, не говори.

— Все-таки, дядя От, почему?

— Зачем ты спрашиваешь? Надо так. Сказано «не говори», значит не говори. И все!

Он поглядел на Гришу своими спокойными, широко расставленными глазами и закончил:

— К таким уж людям ты попал. В такую квартиру.

Ну да, к таким людям, в такую уж квартиру попал Григорий Шумов.

Ничего, люди хорошие. И квартира ему нравилась, здесь было куда лучше, чем у Белковой. Взять чисто побеленные стены; на них взглянуть было куда приятней, чем на оборванные обои в белковской квартире. И еда здесь обыкновенная, человеческая. Все здесь подходит для Гриши.

Надо только научиться молчать, когда нужно. Умеет же молчать Ян, а, должно быть, и Яну любопытно узнать кое о чем. Но он молчит, не спрашивает.

— И я буду, — сказал Гриша вслух. — Я буду молчать, как… как скала!

Он покраснел густо: вот так «помолчал»!

— Не надо, как скала, — проговорил Оттомар и положил свои большие руки на плечи Грише. — Надо, как человек… как человек с верным сердцем.

36

Ничего не говорил Григорий Шумов о Редале и его товарищах своим одноклассникам, даже Коле Никаноркину. Даже Вячеславу Довгелло!

И не потому, что не верил им — как раз им-то обоим можно было верить, — но не полагалось говорить. А раз не полагалось, значит кончено.

С друзьями-одноклассниками он беседовал совсем о другом. О чем же?

…У магазина Ямпольских Гришу окликнул Никаноркин:

— Стоп! Знаешь новость? — И вдруг замолчал.

Гриша посмотрел в ту сторону, куда устремлен был взор Никаноркина.

Навстречу им шла рыжая девочка. Гриша ее сразу узнал, хотя она и очень изменилась. В ней произошла просто-таки непонятная перемена. Вместо безобразных штиблет на ее ногах были козловые башмачки, короткий стеганый жакет ладно облегал ее фигурку; жакет был из дешевой грубой материи, но Гриша тогда еще мало разбирался в подобных вещах.

Она прошла мимо, не глядя, надменно подняв нос кверху.

— Ох ты-и! — восхищенно протянул Коля.

— Ты ее знаешь?

— Ну как же! Она около нас, по соседству живет. Это Нинка Таланова, дочка железнодорожного токаря. В пятом году токаря прогнали с работы — после забастовки, — ух, Талановы и бедовали тогда, страшное дело! Капусту ели, одеться было не во что…

— А теперь?

— А теперь отец ее подался в Ригу, поступил там на вагоностроительный завод, хорошо зарабатывает. Прислал денег — и видишь: Нинку одели, как принцессу.

Принцесса не принцесса… но все-таки эта рыжая девочка была какая-то особенная. Не поймешь даже, почему, в чем тут дело.

…Значит, она тоже, как Гриша, живет в городе без отца. А может, и без матери.

Это как-то сближало Гришу с нею.

Но Никаноркин словно угадал его мысли:

— Отец в Риге, а Нинка здесь живет с матерью.

Гриша рассказал, как он прошлой весной в первый раз увидел Нину Таланову, как упрямо она подкрадывалась к мальчикам.

— Ну, озорная! — словно одобряя ее, отозвался Никаноркин. — Она всегда была отчаянная, никого на свете не боялась.

— А почему ты с ней не поздоровался, если ты ее знаешь?

— Ну, церемонии какие! «Здрасте, как поживаете»!

Однако он с сожалением обернулся назад: тоненькая фигурка рыжей девочки повернула за угол, исчезла.

— Красивая! — вздохнул Никаноркин. — В чем же это ее красота, в рыжей-то?

— Ну, а ты не видишь, что ли? Да краше ее нет в городе!

И Никаноркин неожиданно покраснел так, что даже уши у него стали малиновыми. Не надо придираться к человеку из-за этого. Не надо дразнить.

Гриша проговорил, чтоб переменить разговор:

— Ты мне какую-то новость хотел сказать.

— А, да! Знаешь, у нас открывается кинематограф. На Невском.

— Не может быть!

— Под названием «Гранд-Электро».

— Почему ж никто не знает об этом?

— А я знаю. Даже программу видел: первая картина — виды Индии, потом — драма, потом — Глупышкин.

— Кто это — Глупышкин?

— Не знаю. Наверное, клоун.

— Билеты дорогие…

Гриша говорил обо всем этом, а мысли его были далеко от кинематографа (короткое слово «кино» тогда еще не было привычным). Чудеса экрана он представлял себе очень смутно.

…Через несколько дней он опять увидел Нину Таланову — и ушел от нее на другой тротуар.

После этого она встречалась ему не раз: город-то был не так уж велик.

Взглянув друг на друга, они расходились в разные стороны с неприступными лицами.

Гриша начал ловить себя на том, что он слишком часто вспоминает лицо, окруженное золотым сиянием волос. Иногда он при этом досадовал на себя, а иногда чувствовал прилив такой беспричинной радости, что не мог удержаться — улыбался всему, что попадалось на пути.

В таком виде встретил его однажды Виктор Аполлонович и, приостановившись, спросил:

— Радуешься? Ты все радуешься! Но помни, Шумов, я ничего не забываю! Ни-че-го! Понял?

— Понял, — ответил Гриша, жалея об ушедшей радости.

И для чего живут на свете такие люди, как Стрелецкий? Без них было б куда лучше.

Пусть живут на земле такие, как Редали, как Гришин отец с матерью, как Арямов… как Нина Таланова.

Кинематограф, отделанный с той же роскошью, что и приемные самых дорогих дантистов, был наполовину пуст: цены были не всем доступны…

В маленьком фойе красовались громадные, не под стать тесному помещению, плюшевые кресла, на которые редко кто садился. На столиках лежали альбомы с видами княжества Монако и розовые печатные бумажки с ладонь величиной — там мелким шрифтом описывалось все, что сегодня будет показано в картине. Эти бумажки-либретто знамениты были ужасным своим языком и опечатками, потешавшими всех грамотных людей города. Вместо «весло» стояло: «весело», вместо «меч» — «мяч». Недоумевающий посетитель читал: «Он просил врача мячом». Продираясь сквозь дебри других опечаток, можно было догадаться, что следует читать: «Он пронзил врага мечом». Такие ошибки объяснялись типографской спешкой и упорным нежеланием хозяина тратиться на корректуру.

Как бы то ни было, зритель получал двойное удовольствие: от картины и от смешных либретто.

А без либретто разобраться в картине было невозможно: герои в них действовали беззвучно. Немота их скрадывалась аккордами рояля.

Реалисты, получившие от начальства специальное на то разрешение, пришли в «Гранд-Электро» толпой: тут были и Дерябин, и Никаноркин, и Шумов с Довгелло, и Персиц, и Земмель, и ученики из других классов…