Верное сердце, стр. 154

— Кто знает, кто знает… Его как будто берут в оборот. Пойдем туда скорее!

— Для таких, как ты, надо было бы учредить медаль за спасение погибающих в океане революции генералов. И юнкеров.

— Смейся! Юнкер-то — николаевец. Из Николаевского кавалерийского училища. Видишь, у него оранжевый аксельбант на шинели.

Гриша не только аксельбанта не видел, но и самого юнкера не мог разглядеть как следует: врачебная комиссия в военном госпитале недаром забраковала его по близорукости.

— Ну, идем уж, если тебе так не терпится, — сказал он, досадуя на Барятина.

Когда подошли поближе, оказалось, что Барятин был прав: юнкера и в самом деле взяли в оборот. Ему приходилось туго.

— И шел бы сам на фронт, коли ты такой боевой! — кричала на него женщина в худом пальто, с серым, бескровным лицом.

— Нас теперь на рабочих не натравишь, нет! Отошло то время, — поддержал ее стоявший рядом солдат. — А ты, барич, не в Николаевском ли кавалерийском училище? Там, говорят, три года держат вашего брата, подальше от войны.

Юнкера, однако, это не сбило. Переждав, он снова взмахнул рукой и продолжал:

— Если бы солдаты на фронте потребовали себе восьмичасовой рабочий день, их приняли бы за сумасшедших…

Оратор был невысокого роста, и, чтобы получше разглядеть его, Гриша пробился вперед.

На плече у юнкера действительно висел оранжевый аксельбант, длинная, перетянутая в талии шинель доходила ровно до шпор, на портупее висел блестящий, в никелевых ножнах палаш.

Этот наряд так изменил Киллера, что Гриша не сразу узнал его.

— Нет, юнкарь! Были мы дураками, да поумнели малость! — раздался из толпы злой голос.

— Где хваленое равенство? — не смущаясь, выкрикивал совсем по-митинговому Киллер. — Рабочим в тылу восемь часов работы, а солдаты круглые сутки, иногда каждую минуту ожидая смерти…

— А ты сам-то чего околачиваешься тут, в тылу? — снова ответила ему женщина в худом пальто. — Радетель солдатский нашелся!

— Прошу не тыкать! — вспыхнул юнкер. — И потом сейчас свобода слова! Не затыкайте мне рот! Я могу открыто высказать все, что думаю.

«Ишь ты, — подумал Гриша. — И этот о свободе слова… И этот за политику взялся…»

— Мне бросили обвинение в том, что я хочу натравить армию на рабочих. Нет! На наших глазах темные личности натравливают рабочих на владельцев фабрик, сеют в народе рознь, злонамеренно срывают наши военные усилия! Так могут поступать только агенты Вильгельма. Большевики и их вождь…

У Гриши тяжко и гулко забилось сердце. Еще не зная, что он сейчас сделает, он пошел вперед — прямо на юнкера. Киллер скользнул по нему взглядом, кажется, не узнал.

— Довольно! — закричал Шумов, не помня себя от гнева.

— Их вождь Ленин, который… — продолжал Киллер.

— Довольно, говорю!

Но тут неожиданно Киллера заслонила Ирина Сурмонина. А она-то откуда тут взялась?

— Ну, вот мы и встретились с вами, Григорий Шумов, — сказала она как ни в чем не бывало, улыбаясь розовыми губами. — Слыхали вы, что Двинск взят немцами? Вот вам — результат большевистской агитации!

— Двинск не взят немцами, — проговорил Шумов, постепенно овладевая собой. — Это провокационный слух. У нас — свобода слова, но не свобода провокаций. За провокацию мы арестовываем.

— Попробуйте-ка меня арестовать! — вызывающе воскликнула Сурмонина, смело подойдя к Шумову и закрыв от него юнкера; это ей удалось, потому что ростом она была выше Киллера. — Попробуйте!

— А что ж, попробуем. Вы с ним, что ли? — Шумов кивнул на юнкера.

— Да, я — с ним, а не с вами!

Гриша, не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил:

— Кто возьмется конвоировать арестованных?

— А куда их вести? — сразу же отозвался солдат и шагнул вперед.

Гриша вспомнил: в начале революции арестованных на Васильевском острове приводили почему-то в помещение историко-филологического факультета, держали их там иногда день, иногда всего несколько часов, а потом отпускали. Из каких соображений для этого был выбран именно этот факультет, никто не мог бы сказать.

Киллер, отстранив Ирину Сурмонину, вдруг схватился, побледнев до синевы, за рукоять своего палаша. Но тот же солдат, который спросил у Шумова: «А куда их вести?», быстро схватил его за руку и сказал:

— А ну-ка, сымай!

— Вы не имеете права! — прошипел Киллер.

— Сымай игрушку! — Солдат расторопно, со знанием дела, отстегнул портупею юнкера и снял с него палаш. — Теперь топай, пока цел, солдатский жалельщик!

Киллер, лишившись оружия, сник и, все еще бледный, послушно пошел вперед. Солдат, конвоируя его, двинулся за ним по пятам, чуть не наступая ему на шпоры.

— Женя! Вы что же? — отчаянно закричала Сурмонина.

Юнкер, уже овладев собою, пожал, не оборачиваясь, плечами:

— Подчиняюсь темной силе.

— Тогда и я с вами!

Она догнала Киллера и стала рядом с ним. Потом поглядела на Шумова. Никогда он еще не видел глаз, выражавших столь лютую ненависть.

Но Грише было не до того: из-за всей этой канители он уже опаздывал на вокзал — к поезду, с которым должен был уехать Оруджиани.

Они встретились накануне и — такое уж было время — еле-еле успели второпях поговорить о самом главном.

Грузин, оказывается, уже вступил в ряды большевиков (стаж ему зачли со дня его ареста) и теперь по поручению партии спешно уезжал в Баку — бороться с меньшевиками, которые забрали на Кавказе большую силу.

Оруджиани осунулся, но был оживлен, весел… Что ж, судьба его сложилась так, как и должна была сложиться.

Гриша прибежал на вокзал к самому отходу поезда. Грузин стоял на подножке вагона и, видимо, ждал именно его.

— Попрошу в вагоны! — уже провозгласил осанистый старший кондуктор и пронзительно засвистел в свисток, висевший у него на груди.

В ответ паровоз дал прощальный гудок, колеса застучали…

Стоя на подножке, Оруджиани изо всех сил жал руку Грише, не обращая никакого внимания на окрики кондуктора.

Затем — уже на ходу поезда — он сорвал с головы фуражку и замахал ею:

— Я скоро напишу!

Гриша без грусти уходил с вокзала. Он почему-то был твердо уверен, что с кем, с кем, а с Оруджиани-то он еще встретится!

45

Проснувшись на следующий день, Гриша сразу вспомнил: на столе у него лежит записка Тимофея Леонтьевича. Он прочел ее только ночью, поздно вернувшись домой.

«Как можно скорей зайди ко мне, есть неотложное дело. Т. Ш.»

«Как можно скорей»… Нетрудно было догадаться, о чем умолчал в записке Шелягин. Он знал, как трудно Григорию Шумову говорить публично. Не выходит это у него, и ничего тут не поделаешь! Сколько раз он доказывал и Тулочкину и Шелягину, что выступать он не умеет. Пусть поручат ему другую, какую угодно работу. Пожалуйста! Но стоять на трибуне под взглядами тысяч устремленных на тебя глаз — этого Гриша боялся панически. И все-таки Шелягин настаивал на своем… Не пойти?

Ну, этого-то сделать было нельзя ни при каких обстоятельствах.

Он оделся и не успел еще позавтракать — черным хлебом с кипятком, — как, приоткрыв дверь в его комнату, недовольным голосом проскрипела Марья Ивановна:

— К вам тут пришли…

За последнее время настроение старушки становилось все более кислым. Главной причиной этого были выпущенные новым правительством деньги: никакого виду они не имели и мало что на них можно было купить.

Вчера про записку Шелягина, которую принес молодой рабочий, она сказала сварливо:

— Принес тут… один.

Выражение «один» означало крайнюю степень презрения.

Шелягин жил теперь в недорогих меблированных комнатах на Выборгской стороне; там были свободные номера, не переехать ли к нему? Уж очень портиться стал характер у Марьи Ивановны…

— Григорий Иванович, это я… Можно? — несмело проговорил за дверью женский голос.

Вошла Даша.

— Вы уж извините, что я так рано… На работу спешу, а дело у меня к вам неотложное. Есть у вас «Манифест Коммунистической партии»?