Верное сердце, стр. 151

— Что ж, действительно по-военному — все ясно, — сказал он. — Давайте-ка к делу: будем называть людей. Я предлагаю Тулочкина — от рабочих. Погоди, товарищ Тулочкин, ты еще скажешь о себе. Если ты и проморгал кое-что, надо же помнить, какие это были дни горячие! А во-вторых, теперь-то зато ты уж будешь в оба смотреть. Разве не так? Погоди, ты потом про себя скажешь. Теперь надо еще военного человека. Я предлагаю вон того товарища, — он кивнул головой на огромного солдата, стоявшего у порога. — Как ваша фамилия?

— Севастьянов, — испуганно ответил солдат. — Я в грамоте плохо разбираюсь.

— А в винтовке?

— Этому научили.

— От интеллигенции предлагаю товарища Гулькевича, — крикнул ушедший снова за пальму Лещов.

— Надо записывать, — сказал Иванов. — Есть еще кандидаты? Тулочкин, дай карандаш.

— А без карандаша будто так и не запомнишь? Со своей стороны, я назову студента Шумова, вон он там сидит!

Гриша растерялся от неожиданности и встал с места.

— Вы товарищ Шумов? — спросил его Иванов.

Гриша молча кивнул головой.

— Может, конечно, показаться, что кукушка хвалит петуха и тому подобное… — кисло усмехаясь, сказал Гулькевич, — но я счел бы целесообразным от военных ввести в тройку товарища… Лещова. Правильно я назвал вашу фамилию?

— Правильно! — радостно гаркнул Лещов из-за пальмы.

«Надо немедленно встать и заявить», — подумал Шумов. А что он может заявить о Евлампии Лещове? О своем отце он сам сказал… А о нем самом что можно сказать? Что он не нравится Григорию Шумову?

Называли еще какие-то имена, Гриша слушал и тут же пропускал мимо ушей — никого из названных он не знал.

— Есть еще кандидаты? — спросил Иванов. — Ну, тогда проголосуем, тем более уже вечер, ждать-то нам больше никак нельзя.

Результаты голосования показались Грише непонятными.

Гулькевич и Лещов получили только по два голоса каждый. Избранными оказались Тулочкин, Севастьянов и Шумов.

Выходя с собрания, Гриша услышал, как Гулькевич вполголоса говорил кому-то:

— Вы заметили, как здесь большевики незаметно захватили все в свои руки? А ведь тут их было человек пять, не больше… Я считаю, что, помимо всякой там идеологии, большевик, как тип, всегда отличается изумительным нахальством… Это основная черта…

— Ну, поработаем? — догнал Гришу Тулочкин. — Я, брат, теперь битый, за меня двух небитых дадут.

— Таких, как я? — засмеялся Шумов.

— А ты разве небитый? Ну, еще побьют!

Так, перекидываясь незатейливыми дружелюбными шутками, они вышли на черный, безлюдный, с незажженными фонарями Средний проспект.

— Знаешь, товарищ Тулочкин, — сказал Гриша, — многое меня на этом собрании поразило. Откуда явились туда такие, как Гулькевич или Лещов? Лещова я знаю: пройдоха.

— Это-то, брат, лишний раз и доказывает, что революция победила… Вот они и явились. Боятся, как бы не опоздать.

— Странно… В революции как будто должны участвовать лучшие.

— Они и участвуют. А, кроме лучших, выползают из своих щелей и такие, как Гулькевич или как его… Лещов. Это мелкота, шушера. А есть и покрупней. Слыхал про Временное правительство? Ну как же, завтра об этом в газетах будет. Глава правительства — князь Львов. Значит, эти-то, покрупней которые, они не опоздали.

43

К студенту, имя которого история не сохранила, подошел у решетки Таврического сада перемерзший человек с поднятым меховым воротником, с уныло висящим под озябшим носом седым усом (другой-то ус еще торчал почему-то кверху, с нелепой для данного случая лихостью) и пролепетал, не попадая зуб на зуб:

— Арестуйте меня, господин студент. Я — Протопопов.

Через полчаса он уже сидел в тепле, в надежной безопасности в думском, так называемом министерском, павильоне (туда наспех сажали арестованных царских министров), а в нескольких шагах от него, в одной из комнат Таврического дворца, шло заседание: составлялся при участии его же коллег по партии[7] список членов Временного правительства.

На следующий день список был опубликован: председатель — Львов, военный министр — Гучков, министр иностранных дел — Милюков, юстиции — Керенский…

Именно в этот час — так склонен был думать петербургский обыватель — свершилось крушение старого строя: Протопопов — под стражей, могущественный корпус жандармов обезглавлен, полиция обезврежена, незыблемая, казалось, стена рухнула! Первая в мире бескровная революция победила.

В действительности не в тот час совершилась победа революции, которую испуганно-восторженные зрители событий окрестили бескровной.

Еще не был убран с мостовой труп безымянной женщины в поношенном пальто и ситцевой юбке; еще лежал навзничь на углу Невского расстрелянный из пулемета старик; только еще было доставлено в морг тело погибшего от шальной пули студента Хлебцевича, — революция уже победила: солдаты отказались стрелять в народ. Именно в ту минуту пала стена, про которую много лет назад юный студент Казанского университета Владимир Ульянов сказал:

«Стена, да гнилая, ткни — и развалится».

Нужны были долгие годы подпольной борьбы, бесчисленные жертвы, расстрел рабочих на Лене, гибель лучших сынов народа на виселицах и каторге, нужны были книги, рожденные человеческим гением, очищающая гроза 1905 года и, наконец, бессмысленная бойня, в которой больше двух лет истекали кровью и наполнялись ненавистью многомиллионные армии русских солдат, — все это нужно было для того, чтобы произошло событие, для которого думские златоусты и резвые газетчики не пожалели красного словца — «бескровная» революция.

Со страниц «Биржевых ведомостей», «Речи», «Газеты-Копейки», «Дня» словно пасхальный благовест лился во славу долгожданной свободы.

На глазах у Григория Шумова дородный барин в хорьковой шубе расцеловался со стареньким извозчиком и поздравил его с праздником.

Все это имело неуловимое, но, вероятно, близкое отношение к появлению в «Пятерке» Евлампия Лещова, к ликованию Дулькина, который вернувшегося из тюрьмы Гришу встретил на пороге возгласом:

— Дождались-таки светлого дня, Григорий Иваныч!

На пиджаке Дулькина красовался огромный — чуть не во всю грудь — бант из алого шелка…

А тут еще подошел на улице к Шумову незнакомый старик с розовыми, как у младенца, щеками, с бобровым воротником на добротном пальто и сказал просительно:

— Не соблаговолите ли вы пояснить мне некоторые… э-э… вопросы. Ну вот — об Учредительном собрании. И вообще. Я, знаете, так далек был ото всего… Моя квартира вот в этом доме, рядом. Ради бога! Не заглянете ли? На одну лишь минутку. Погреетесь немножко…

Может быть, именно потому, что это был старик — правда, очень благополучный, розовый, — Шумов согласился.

Мороз был крепкий, шинель у Гриши — легкая…

Да нет, вспоминал он после, конечно, не в морозе было дело и не в том, что перед ним стоял старик, — а просто он сам находился в состоянии чрезмерной рассеянности, когда голова полна была мыслями, очень далекими и от старика с его просительной улыбкой, и даже от Учредительного собрания, о котором старик почему-то хотел с ним поговорить.

Еще в передней (Грише бросились в глаза лепные ее потолки), снимая пальто и жизнерадостно потирая руки, старик упомянул что-то про коньячок. И гостеприимно раскрыл двустворчатую высокую дверь в комнату, где на большом столе дымились на блюде белоснежные пирожки, отливала розовыми и перламутровыми тонами нарезанная ветчина, стоял графинчик, рюмки…

Гриша остановился на пороге и начал медленно багроветь.

— Прошу! — пригласил его широким жестом благодушный хозяин. — У нас, знаете ли, в Конюшенном ведомстве…

Гриша не стал слушать о Конюшенном ведомстве, резко повернулся и вышел. Ему даже жарко стало.

Черт знает, что такое!

Уже не в первый раз он, задумавшись и забыв обо всем окружающем, самого себя подводит — попадает в нелепое положение.

На улице он даже отплюнулся с досады. Люди ночами стоят в очередях, чтобы получить похожий на кусок глины фунт черного хлеба, а у этого гуся лапчатого — пирожки, коньячок… И он имел наглость позвать к себе Григория Шумова!