Верное сердце, стр. 145

— Трудно сказать.

— А все же?

Гриша не отвечал.

Околоточный поежился.

— Ну какой я полицейский? Говорил я папаше: на железную бы дорогу мне податься. Хотя бы в десятники. Железнодорожников ведь тоже покамест не берут в армию… Чего-то там не сладил папаша с путейским начальством. Вот видите, господин студент: перед вами не полицейская душа, а человек в беде.

Гриша не выдержал и громко засмеялся:

— Мне-то какое дело до вас?

— Конечно, конечно… — подавленно прошептал околоточный. — Каждому до себя. Это верно.

— А что же мне — пожалеть вас? Ведь вы же меня не пожалеете, не отпустите сейчас на все четыре стороны?

— Не имею права.

Околоточный замолчал и за всю дорогу не сказал больше ни слова.

40

Никогда еще в своей жизни Борис Барятин не испытывал такой душевной сумятицы.

Что ему делать? Куда идти? К кому?

Слухи, слухи… Если даже одна десятая этих слухов отражала действительность, его отсиживание в своей комнате было позором.

Рассказывали, что где-то у Гостиного двора городовой убил женщину — она стояла впереди толпы и кричала: «Хлеба!»

Женщина, в поношенном грубошерстном пальто, в ситцевом платье, лежала на мостовой, раскинув руки, и никто к ней не мог подойти: вдоль Невского были установлены пулеметы, проспект был пуст — по случайным прохожим открывали огонь.

Передавали, что солдаты Литовского полка отказались стрелять в народ, что вчера разбили Арсенал, — рабочие вооружаются…

Передавали, рассказывали… Слушать обо всем этом и оставаться в полной безопасности? Нет, он не крыса, чтобы укрываться в норе. Он не крыса!

В окно он увидел, как молоденький мастеровой, размахивая кинжалом в черных кавказских ножнах, отчаянно (это было видно по его напряженному лицу и широко раскрытому рту) кричал что-то собравшимся у закрытой мясной лавки женщинам. Слов его не было слышно. Но при виде этого мастерового Барятин сразу, всем существом своим, понял: надо идти.

Уже несколько дней подряд его мучил жестокий бронхит, в груди хрипело, голос пропал. Совсем еще недавно это очень его беспокоило бы, а сейчас не имело никакого значения.

На улицах, почему-то больше на перекрестках, толпились кучки людей. Словно ждали чего-то — настороженно и упрямо.

Дворники второй день не подметали мостовых и тротуаров, и на снегу фигуры прохожих чернели с непривычной для глаза четкостью.

Поближе к Среднему проспекту на унылом длинном заборе рядом с сине-розовой афишей Александринского театра висела размером в четверть печатного листа бумага с заголовком, который издали казался траурным — таким жирным шрифтом он был набран:

Объявление командующего Петроградским военным округом генерал-лейтенанта Хабалова

«…Воспрещаю всякое скопление на улицах… Предваряю население Петрограда… употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем… для водворения порядка в столице…»

Барятин читал второпях, невнимательно — это было уже не первое объявление командующего — и тут же забыл о прочитанном; осталось только смутное впечатление от противоречивой смеси угроз и увещаний. Хабалов утверждал, что запас хлеба в столице достаточный, а жителям, не желавшим ходить по городу в одиночку, грозил расстрелом.

На углу Среднего Барятин остановился в удивлении: на привычном месте не было городового.

— Попрятались, — словно в ответ ему, проговорил кто-то вполголоса.

— Главные-то их силы на чердаках сидят, у пулеметов. Чуть что — они сверху поливать нашего брата примутся…

— Пусть только попробуют.

За последние дни каким-то путем широко стал известен среди населения хитроумный план министра внутренних дел Протопопова: вызвать преждевременную вспышку народного гнева и погасить ее — силами полиции — повсеместным обстрелом с крыш.

Заводы роптали открыто, озлобленно, с каждым днем все решительней.

Голодные рабочие бросали станки и выходили на улицу — безоружные, хорошо зная, что часом раньше или часом позже их встретит пулеметный огонь. К рабочим присоединялись женщины, случайные прохожие и, конечно, вездесущие, неутомимые мальчишки.

Собиравшиеся на перекрестках кучки людей росли, вырастали в толпы, шли куда-то, — движение это с первого взгляда казалось стихийным, и только посвященные знали: есть сила, которая всем этим руководит, — ее так и не смогли подавить бесчисленные и бессмысленные аресты.

Барятин к посвященным не принадлежал.

Он потолкался в толпе… Какой-то солдат, тревожно оглядываясь во все стороны, позвал его к воротам и спросил сиплым шепотом:

— А что, вертаться нам в казармы или нет?

— Ни в коем случае! — с неожиданной для себя решительностью велел Барятин и вдруг сообразил: надо что-то делать. К кому-то идти. Но к кому?

Многих он знал в Питере, начиная с мадам Клембовской и кончая добродушнейшим Семеном Шахно.

А пойти в такое время было не к кому.

Растерянный, он поспешно шагал по улице, все ускоряя для чего-то шаг, вдыхал крепкий морозный воздух (мельком подумал: окончательно застудил легкие, умру…) и вдруг увидел себя перед знакомым домиком на Черной речке: здесь жила Даша.

Он увидел ее на пороге, закутанную в теплый платок, бледную, с лихорадочно горящими глазами.

— Винтовки начали давать на Восьмой линии, — сказала Даша, глядя не на Барятина, а куда-то поверх его плеча. — Погодите, Борис Сергеевич, вместе пойдем. Только вот комнату закрою.

Через минуту она вышла, застегивая на ходу шубку, и они почти побежали вдвоем, словно боялись опоздать.

На углу Восьмой линии, на втором этаже неприметного каменного дома, в обширной пустой комнате сидели за конторским столом двое: низенький усатый человек, по виду — рабочий, и военный с погонами прапорщика, с лицом желтым и нездоровым. На столе перед ним лежали груды винтовок, шашек и даже два кинжала, один из них — в дорогой оправе из слоновой кости.

Усатый посмотрел на студенческую шинель Барятина и велел прапорщику:

— Выдать одну винтовку.

— Одну на двоих? — зазвеневшим от обиды голосом спросила Даша.

— Нет, на одного. Ты, девушка, останешься здесь, мне помощница будет нужна.

Желтолицый прапорщик, болезненно хмурясь, выдал Барятину винтовку и узкую полосу красного ситца.

Даша торопливо пошарила у себя в карманах шубки, вытащила английскую булавку и зашпилила полосу на рукаве Барятина чуть повыше локтя.

— Твой пост, товарищ, — сказал низенький рабочий, — будет на углу Среднего проспекта и Шестой линии. Гляди веселей: там винный склад имеется, как бы не разбили. Разобьют — ответишь! Понятно?

— Понятно, — с чувством огромного душевного облегчения ответил Барятин и, крепко держа винтовку обеими руками, стал спускаться по грязной, заляпанной талым снегом лестнице — по ней навстречу ему шли рабочие, студенты, солдаты…

— Ты уже получил оружие? — с радостным удивлением спросил знакомый голос.

Барятин в волнении не разобрал, его ли это окликнули, — так торопился к выходу.

Уже выйдя на Шестую линию, он услышал откуда-то сверху отрывистые, сухие выстрелы, что-то резко щелкнуло рядом с ним на покрытой снегом мостовой — раз, другой…

Растерянно оглянувшись, он встретился глазами с широколицым матросом, стоявшим в нише раскрытых ворот с карабином, надетым через плечо дулом вниз; скаля не то весело, не то свирепо белые зубы, матрос махал ему бескозыркой.

Барятин нерешительно пошел к воротам и вдруг услышал женский вопль:

— О господи, да скорей же! Убьют!

Подойдя ближе, он увидел, что за матросом стоит в воротах целая толпа. Тут были рабочие, солдаты, женщины…

Одна из них, должно быть, и крикнула: «Убьют!»

— Ты такой отчаянный или просто не разобрался, что к чему? — спросил Барятина матрос. — Это ж по тебе, по твоей повязке садили с колокольни…

— Никак не пристреляются, — проговорил бородатый солдат-ратник, снял с всклокоченной головы папаху, почесал за ухом, снова надел: — Сверху трудно…