Верное сердце, стр. 134

У людей, руководимых Залитом, был свой, не менее хитроумный расчет. Большие войны кончаются большими потрясениями… Могут воссиять и великие цели. Во всяком случае, для такой великой цели, как крепкие хутора на баронских землях, можно было решиться на опасную игру, в которой не лишней картой будут штыки и кровь латышских стрелков.

И, наконец, были люди, сразу разглядевшие и звериный замысел русского царизма — списать латышские батальоны целиком на пушечное мясо, — и планы залитов, мечтавших о кулацком рае на берегу Балтийского моря. Как бы то ни было, а Залит-кункс, выполнив свою «историческую» миссию, хранил в думе глубокомысленное молчание. Опасения Витола оказались излишними.

Кто же выступит сегодня?

Родзянко перестал трясти колокольчиком и предоставил слово члену Государственной думы Замысловскому.

Правые скамьи встретили его овацией.

Зямысловский налил в стакан воды из графина и, гримасничая, заявил, что сегодня он снова коснется тех, о ком и говорить спокойно он не может.

И он обрушился с площадной бранью на изменников, на жителей приграничной полосы, которые думают вовсе не о куске хлеба насущного, а единственно — о шпионаже.

С левых скамей послышались протестующие голоса, и Замысловский крикнул визгливо:

— А вы спросите лучше своего же единомышленника! Депутат Стемповский, вы согласны с моими словами?

— Да! — послышалось в ответ, и полный человек в военном кителе встал и тут же почему-то поспешно вышел из зала.

— С каких это пор он стал нашим единомышленником? — послышался возглас с крайней левой скамьи.

— Вы все одним миром мазаны! — нагло бросил Замысловский и снова налил воды в стакан. — Об этом я не могу говорить спокойно.

— Хулиган! — К трибуне подскочил маленький щетинистый депутат, тот, что показался Яну похожим на больную птицу. — Хулиган!

— Браво, Чхеидзе! — послышалось с галереи.

И Родзянко, подняв голову, свирепо затряс колокольчиком:

— При повторении подобных возгласов я прикажу немедленно очистить помещение думы от публики!

Через минуту на трибуне стоял уже другой депутат. Голосом глубоким, проникновенным он начал:

— Безумие! Безумие в дни войны натравливать одну часть населения на другую; депутат Замысловский ошибается, если думает, что его слова — речь патриота. Нет, такие речи вредят стране, которая в жестокой борьбе истекает кровью. Такие речи сеют раздор…

Голос у оратора был необычайно красивого тембра.

Его слушали молча, не прерывая.

Барышня, соседка Яна, вздохнула:

— Все-таки хорошо говорит Шингарев! — Потом положила в рот шоколадку и, поймав взгляд Яна, сконфузилась.

Выступил еще один депутат.

Другой, выйдя после него, возражал ему сердито.

Все это скоро стало неинтересным.

Когда объявили перерыв, стрелки вслед за всеми пошли в буфет. Чего только там не было! И ветчина, и пирожные, и бутерброды с семгой… Витол начал было приглядываться к мраморной стойке, соображая, хватит ли денег, но в это время военный с погонами полковника сказал им удивленно:

— А вы, красавцы, что тут делаете?

«Красавцы» опомнились: в думу они еще имели право попасть, но в буфет — ни в коем случае.

Витол вдруг рассердился, что с ним бывало очень редко.

— Ну их всех к черту! — сказал он по-латышски. — Пойдем, Ян, отсюда. Ты правду сказал: лучше уж еще раз пойти в Зоологический сад.

Но в Зоосад идти было поздно: Витол условился с Арвидом встретиться вечером — узнать окончательно о литературе для латышских солдат.

Ян по дороге домой попробовал разобраться в своих впечатлениях:

— Арвид говорил, что дума — это паноптикум. Но вот тот, что говорил: нельзя натравливать одну часть населения на другую, — это человек с убеждениями.

— Шингарев, что ли? Он тоже восковая фигура, только в другую маску выкрашен: Замысловский с Пуришкевичем — черной масти, а этот — желтой.

— Но он говорил от души.

— Есть люди, которые от души считают, что без капитала вся жизнь захиреет.

— Да ведь этот депутат… как ты его назвал? Шингарев, — он совсем не защищал капитализм, он стоял за то, чтобы одних не натравливать на других.

— И он же стоит за то, чтобы один народ воевал с другим. Он за то, чтобы русские отобрали у турок Дарданеллы. Эх, Янис, совсем мальчик ты еще! Тебе бы читать да читать… А литературу нам еще то ли дадут, то ли нет.

Витол задумался и вдруг проворчал:

— Вот скот!

— Кто?

— Да полковник в буфете. На бутерброды у нас все-таки хватило бы денег.

35

Весна! Снова весна…

Григорий Шумов подошел к окну и отворил зимнюю раму.

Рама потащила за собой валик ваты, уложенный на зиму Марьей Ивановной и заботливо украшенный ею цветным гарусом. За полгода и вата и гарус стали одинакового темно-серого цвета.

А за окном сияло солнце, ворковали голуби, сверкала вода в Черной речке…

На земляной набережной, огороженной барьером из крашеных бревен, стояла пара. Хотя у Шумова и нашли близорукость в шесть с половиной диоптрий, но ему не нужно было долго приглядываться, чтобы узнать Дашу и Барятина.

Вот как! Наш пострел везде поспел.

Близко наклонившись к Даше, Борис говорил ей что-то, она в ответ отрицательно качала головой.

Гриша отошел от окна с чувством неясного, но горького сожаления.

Как-то пусто стало вокруг… Нет Оруджиани. Нет Тимофея Леонтьевича, вместо него сидит за перегородкой Модест Дулькин, бренчит на гитаре и напевает противным тенорком:

Помнишь ли, милая, ветви тенистые,

Ивы над сонным прудом…

Бывают же на свете такие поганые голоса!

Шумов надел шинель и пошел в университет — искать Веремьева. Тот и сам, судя по всему, искал Гришу.

— Скорей идите сюда! Срочное дело. Понимаете, заявился из Москвы студент. По крайней мере, он называет себя студентом. Приехал якобы для связи с нашим объединенным комитетом, явка у него к Оруджиани от какой-то Натальи Павловны. Как тут быть? — Веремьев вопросительно посмотрел на Гришу. — Впечатление он производит хорошее, но этого же мало! После ареста Оруджиани мы должны вести себя с особой осторожностью.

— Конечно.

— С другой стороны, нельзя и отмахнуться от него просто так, здорово живешь… Приглядеться бы к нему… Знаете что? Ум хорошо, а два лучше, что, если бы и вам с ним повидаться?

— Как это сделать?

— Я загляну к вам вместе с ним сегодня вечером. Это ни к чему не обязывает. Пока что мы с ним беседовали на темы весьма отвлеченные. А вечерком давайте начнем… с чего бы? Ну, хоть с новой пьесы Леонида Андреева.

Но о пьесе Леонида Андреева говорить в тот вечер не пришлось.

Увидев за широкими плечами Веремьева стройную фигуру Вячеслава Довгелло, Гриша кинулся к нему с раскрытыми объятиями.

— Вы знакомы? — удивился Веремьев.

— Со школьной скамьи!

Встретившиеся после долгой разлуки Шумов и Довгелло любовно разглядывали друг друга; Гриша похлопывал Вячеслава по спине, тот смеялся:

— Ты мало изменился: хлопнешь шутя, а у человека гул идет по всей грудной клетке.

— Бывает, однако, — сдержанно заметил Веремьев, — что после школьной скамьи люди быстро меняются. Я, конечно, имею в виду душевный мир человека.

— А вот мы это сейчас установим, — посмеиваясь, ответил Шумов.

— Сам я, во всяком случае, после гимназии изменился, — сказал Веремьев, — самым коренным образом…

Но старым друзьям сейчас было не до коренных изменений в душе Веремьева.

Гриша, продолжая любоваться Вячеславом, восхищенно потрогал его золоченые наплечники — даже они ему нравились.

Веремьеву наконец надоела эта затянувшаяся, по его мнению, сцена.

— Вам, я думаю, лучше сейчас остаться вдвоем, — сказал он с некоторой досадой. — А завтра мы встретимся и поговорим.

— О новой пьесе Леонида Андреева? — подмигнул Гриша, беззастенчиво радуясь, что Веремьев уходит.