Верное сердце, стр. 107

В сыром, нетопленном помещении «таверны» девушка в белом фартуке, надетом поверх теплого пальто, принесла приятелям две кружки светло-желтой жидкости, накрытой колпаками пены.

Посетителей было мало. Гришу несколько удивила дама, скромно одетая, с виду учительница или гувернантка; она сидела за столиком у окна и потягивала пиво, закусывая бутербродом.

Такой картины в провинции не увидишь — там женщину с кружкой пива или с папиросой ославили бы на весь город. Вот что значит столица!

Гриша сказал об этом Барятину. Тот усмехнулся:

— Это старая пьяница. Я ее знаю.

Выпив с Гришей на брудершафт, жарко обняв его и расцеловав (старая пьяница при этом поглядела на них с презрением), Барятин спросил деловито:

— Ну, как пиво?

— Хорошее. Слушайте, я давно хотел…

— Слушай! — поправил Барятин. — И зовут меня Борис, Борька, Боренька — как на чей вкус.

— Слушай, Борис. Я давно хотел с тобой поговорить. В последовательный эгоизм твой я, конечно, не верю. Или, может быть, это такой эгоизм, как в «Что делать?» Чернышевского?

— Не читал Чернышевского.

— Невероятно! Ты клевещешь на себя.

— Да нет же, правду говорю. Святой истинный крест! Слыхать — слыхал: Герцен, Чернышевский… Но не читал ни того, ни другого. В гимназическую программу они ведь не входят?… Барышня, дайте еще две кружки!

Он отпил несколько глотков, с аппетитом съел пирожок и сказал:

— Мечтаю жизнь свою прожить легко. Легко и приятно. Чернышевского я не читал, но твердо уверен, что таких мыслей он не одобрил бы. А я от них отказаться не могу. Господи боже ты мой! Одна нам жизнь дается, другой не дадут, причем и эта-то единственная, неповторимая жизнь длится чертовски мало: и оглянуться не успеешь, как уже конец — пожалуйте бриться и в могилку. Так зачем же усложнять ее? Затруднять? Нет уж, коротки наши годы на земле, так надо их прожить, ежели здоровье позволит, повеселей — и, конечно, без особых раздумий над судьбами человечества.

— А какой смысл в такой жизни?

— Для меня — большой. Ну что, Шумов, презирать меня теперь будешь?

Гриша пожал плечом:

— Презирать? Не то слово.

— Раз уж мы выпили на брудершафт, так я решил — откровенно… Чтоб не было между нами недомолвок. Я, видишь ли, человек общительный. У меня большие и разнообразные знакомства. Ты спросил меня недавно про заинтересовавшего тебя грузина. Тогда я уклонился от прямого ответа, а теперь скажу. Именно благодаря моим знакомствам я в свое время, стороной, но из совершенно верных источников узнал одну историю. Сей грузин обратил свое благосклонное внимание на дочку небезызвестного профессора Юрия Михайловича. Нужно тебе сказать, что обратить на нее внимание немудрено. Этакая, знаешь ли, северянка, глаза — озера, косы — короной над высоким лбом… Ну-с, короче говоря, она грузину нашему дала от ворот поворот. А он этого не стерпел. И теперь портит как только может жизнь не только ей, но и ее отцу. Ты ведь бывал на лекциях Юрия Михаиловича? Что ж про него сказать? Можно разделять или отвергать его взгляды, но надо согласиться: слова его всегда полны благородства! А Оруджиани умудряется не только уронить его престиж в глазах студентов, но и самому профессору прямо в лицо говорит вещи совершенно непозволительные. И говорит в такой форме, что не придерешься. Тертый калач! Знает, что можно сказать во всеуслышание, а что лучше утаить — и тогда уж у него клещами ничего не вытащишь…

Гриша отставил кружку. Он не поверил ни одному слову о дочке профессора. Все это сплетни. Нет, из его затей — свести Оруджиани с Барятиным — толку не выйдет.

Он задумался. Разглагольствования Барятина мешали сосредоточиться на какой-то пока еще очень неясной догадке. Она и раньше его тревожила — уже дня три, — но так и оставалась смутной и от этого еще более тягостной. Он чувствовал, что чем-то уронил себя в глазах Оруджиани. Чем именно?

— Юрий Михайлович окрестил свой семинар «содружеством»… себе на горе! Что ж, назвался груздем, полезай в кузов. Приходится профессору выслушивать все продерзости члена содружества — Оруджиани, — говорил Барятин.

Гриша продолжал думать о своем. Озерки… Почему с такой пытливостью смотрел грузин, когда произнес это слово?

Грише вдруг стало жарко. Как он мог забыть? Об этой дачной местности писали — с год тому назад — во всех газетах: в Озерках была захвачена полицией подпольная конференция большевиков. Была разгромлена, отдана под суд «думская пятерка», — пятеро мужественных, подлинно народных представителей в Государственной думе!

— Ну, а уж каким способом этот грузин портит жизнь дочке профессора, я говорить не стану. Тут начинается сомнительная область сплетен, в ней с особым усердием поработали беспощадные в таких случаях дамские язычки…

— Да, да, — рассеянно проговорил Шумов, одним ухом прислушиваясь к словам Барятина. — Да, конечно, все это сплетни.

Одна из черносотенных газет писала «…церемониться нечего: виселица — единственное средство внести в страну успокоение».

Гриша помнил и фамилии арестованных рабочих депутатов: Бадаев, Петровский, Самойлов… Был вместе с ними арестован и представитель латышей… Все это не забылось, а просто не пришло на ум во время памятного разговора с Оруджиани.

— То есть как — это все сплетни? — во второй раз переспрашивал Барятин. — Как это так? Я сам присутствовал при неприятнейшем столкновении грузина с профессором. Юрий Михайлович на моих глазах стал изжелта-серым. Но сдержался, он умеет владеть собой. Так что нельзя сказать: «все сплетни»!

Значит, грузин хотел испытать его, Гришу: что он знает о большевиках? Но зачем было испытывать намеками? Почему не спросить начистоту? «Почему, почему»… Нет, видно, только у Григория Шумова, деревенщины, душа нараспашку. «Знает, что утаить следует», — сказал Барятин про Оруджиани. Не утаил он, а не поверил Григорию Шумову.

— Давай еще по одной! — предлагал не в первый раз Барятин и, наконец вглядевшись в лицо Шумова, рассердился: — Тебе неинтересно?

— Пойдем-ка. Хватит всего этого, — сказал Гриша и поднялся.

— Слаб ты, я вижу, на выпивку!

Шумов пошел к дверям, потом, вспомнив, что надо расплатиться, вернулся.

Барятин с любопытством разглядывал его ноги. Потом с той же заинтересованностью начал смотреть, как Гриша отсчитывает деньги.

— В чем дело? — заметил наконец его взгляд Шумов.

— Смотрю, шатаешься ты или нет. Выпили мы порядком.

— Я и не почувствовал… Вот только холодно стало от пива.

Они вышли на улицу.

— Как-то раз привел я сюда Веремьева, — сказал Барятин. — Есть такой Илья Муромец на юридическом факультете. Да ты, наверное, знаешь его. Мы с ним осушили за один присест кружек по шести. Выходим из таверны — он шатается. Вот что значит сила внушаемости. Дурень поверил, что это настоящее пиво.

— А разве нет?

— Это солодовка, прекрасный напиток, но без грана алкоголя.

— Значит, наш брудершафт тоже ненастоящий.

— Обиделся? За обман? Ну, я же в шутку! И про даму-пьяницу соврал: я в первый раз ее вижу.

Барятин хохотал — сущий мальчишка. Белозубая улыбка, жизнерадостный блеск чистых, словно только что вымытых ключевой водой глаз… Все это не вязалось с его россказнями о грузине, о дочке профессора…

— Значит, до вечера? — сказал Барятин, прощаясь. — Встретимся у театра.

17

Когда Шумов подошел вечером к подъезду театра, там под железным навесом уже сгрудилась небольшая, но довольно шумная группа студентов.

Попозже пришла Репникова, краснощекая девица в пенсне, вида чрезвычайно решительного.

Она сразу же потребовала отчета: у всех ли имеются свистки?

Гриша признался, что свистка у него нет. И даже оробел от осуждающего молчания, которое после этого наступило.

— Коллега, возможно, своевременно овладел искусством трехпалого свиста? — спросил кто-то с насмешкой из темноты, которая уже сгустилась под навесом.

Гриша виновато промолчал.