Опись имущества одинокого человека, стр. 1

Сергей Есин

Опись имущества одинокого человека

«Назад к самим вещам!»

Эдмунд Гуссерль

Опись имущества одинокого человека

Стеклянный шар

На даче, на подоконнике террасы, куда я давно сваливаю весь текущий хлам, лежит величиной с мужской кулак стеклянный поплавок от рыбацкой сети. Стеклянный шар. Я привез его с Камчатки, из одного из своих самых первых больших путешествий. Литой этот шар обтянут тонкой веревочной сеткой. Сын С.П. (моего друга), Сережа, мой крестник, часто приезжающий вместе с отцом ко мне на дачу, как-то спросил, показывая на стеклянную диковинку: «Что это такое?» Я показал ему на небольшую колонию бывших моллюсков – белых раковин, приросших к стеклянному шару, – и сказал, что поплавок, наверное, много месяцев, а то и лет, пробыл в море. Иначе каким образом эти моллюски успели бы устроить свою колонию. Поплавок оторвался от рыбацкой сети, его долго носило по волнам, потом выкинуло на берег. Обитатели белых раковинок умерли, но утвердили свое присутствие.

Глиняный горшок

В технологии написания любой пространной вещи всегда очень важна композиция: что идет и за чем, в какой последовательности. На клавиши инструмента надо нажимать так, чтобы получилась мелодия. Отчетливо понимая, что самым первым фрагментом в моем сочинении будет стеклянный шар, я долго думал над вторым. У меня в распоряжении были: два кресла XVII века; трюмо красного дерева и к нему две высокие тумбы; обручальное кольцо с выгравированной по внутренней поверхности надписью «1913 год»; академический рисунок, за который в 1865 году Академией художеств была присуждена Большая серебряная медаль; литография, подписанная Фернаном Леже; портрет Екатерины Великой – как полагали, авторская копия Тропинина, и многое другое. Так уж получилось, что в моих руках сосредоточились незначительные ценности трех поколений моей родни. Я долго обо всем этом размышлял и все-таки остановился на большом обливном глиняном горшке – в середине тридцатых годов прошлого века в нем привезли из Таганрога абрикосовое варенье.

Мне было не больше пяти. Все помню, даже каким-то образом горшок стал тем предметом, к которому привязаны мои самые первые детские воспоминания.

В детских воспоминаниях нет ни дат, ни названий местности. Это много позже от совпадений и анализа обстоятельств и рассказов взрослых возникает полная картина. Мои воспоминания тоже состоят из фрагментов, которые потом слепились, и проявилась некая счастливая кинолента. Конечно, в ней принимает участие и большой глиняный горшок.

Сначала о нем.

Я вижу этот горшок, по-музейному артефакт, на письменном столе в верхней комнате на даче. Музейное дело требует точности. Впервые я отношусь к горшку не как к функциональной вещи повседневного быта, а как к сохраненному, почти драгоценному предмету – хранителю времени и обстоятельств жизни. Для возраста в 75 лет – мне пока столько – горшку можно дать на два-три года меньше. Горшок, по-украински его еще называют махоткой, прекрасно сохранился. Его высота 35 см, ширина 22 см, внутри он облит коричневой, довольно прочной эмалью. По верхней кромке идет «отворот», за который ловко подхватывается веревочкой или бечевкой кусок пергамента или промасленной бумаги, закрывающей, словно крышка, зев. Полиэтилен появится еще почти через полвека. В общем, украинский вариант классической греческой амфоры. В этой амфоре, из Таганрога, где мы с мамой и отцом отдыхали летом у тети Тоси, привезли в Москву варенье. Светлое и прозрачное, как молодой мед, с крупными абрикосами, плававшими в солнечной тягучей субстанции. Что потом хранилось в этой махотке – не знаю. Она вынесла все переезды, продержалась многие годы, а последние четверть века, после того как оказалась на даче, в ней солили огурцы. За сезон три или четыре порции огурцов с укропом, чесноком и смородиновым листом кисли в этой амфоре не меньше недели. Потом огурцы перекладывались в стеклянные банки, а амфора всю зиму отдыхала в холодной летней кухне. Возможно, от перепада температур возникла наверху, под самым отворотом, крошечная трещинка, которая, боюсь, будет расползаться. Вещи тоже стареют, хотя, в принципе, живут значительно дольше людей.

Но теперь – детские, почти младенческие воспоминания, которые я связываю с амфорой и Таганрогом. Во-первых, крошечный домик, где-то почти у моря, кусты и цветы. Абсолютно уверен, что домик находился неподалеку от знаменитого памятника Петру I работы скульптора Антокольского. Через десять или двадцать лет, когда я снова, уже взрослым или почти взрослым, попал в эти места, я сразу же своей детской, цепкой памятью все узнал. Но домика уже не было…

Во-вторых, с тех своих почти младенческих времен я помню поразительный эпизод, связанный с морским купанием. Не красоту мелкого и теплого Азовского моря, а свое ощущение полноты счастливого удовольствия и свою удивительную легкость, почти невесомость, почувствованную впервые в жизни. Вот кто это был, мой кудрявый красавец, – молодой отец или дядя Ваня? Дядя Ваня мой, много позже крестный, он – муж моей тетки по матери, тети Тоси. Мужская рука, прижимая маленького и голенького к себе, внесла меня в море. Оно было теплым, как компот. Я не боялся утонуть, потому что дети всегда бессмертны. Но ощущение счастья и полета осталось навсегда. Я и сейчас могу вспомнить то свое состояние. Потом до удивительной отчетливости вспоминаю, как я, обхватив со спины шею, – отец или дядя Ваня? – плыл на волне по детскому счастью, ощущая вечность, бессмертие и зеленоватую плотность воды.

Портрет мамы

На даче у меня – это 100 км от Москвы, 6 соток, пяток яблонь, теплица, три или четыре грядки, дом с террасой – висят два живописных портрета. Да, настоящая живопись: рисунок, масло, лессировка, движение кисти. Мне это совершенно определенно видно. Один портрет – оба сделаны по фотографиям – выполнен на дереве, некий аккуратно вырезанный медальон. На нем – я. Скорее всего, сделан он по фотографии в журнале «Юность», об этом я, возможно, расскажу в свое время. А вот и другой портрет. Чтобы быть совершенно точным, как в музее, приведу размеры, я их только что снял столярным деревянным метром: 36х27 см. На этом втором портрете изображена неизвестным мне художником – ясно только то, что он был зэком, – мама. Фотография, с которой был сделан портрет, мне доподлинно известна: маме где-то тридцать, может быть, чуть за тридцать лет. Она в расцвете своей женской красоты. Русское лицо, светлые большие глаза, волосы, причесанные на прямой пробор, и замечательное ощущение уверенности. Деревня иногда давала такие редкие по благородству типы.

После ареста отца в 1943 году, примерно через год, уже после того, как его осудили по знаменитой статье 58.10 и отправили в место «отбытия наказания» в Щербаковские лагеря (нынешний Рыбинск), между отцом и мамой началась интенсивная переписка. Как уж она шла, через обычную почту – скорее всего, нет, а через какие-то оказии, через добрых людей, через подкупленных охранников или освобождавшихся уголовников (лагеря – это всегда не только отсидка, но и сфера движения) – как шла эта переписка, я не знаю. Но я постоянно видел и толстые конверты, и большие листы бумаги, покрытые синими буквами витиеватого отцовского почерка, и ночью, просыпаясь, видел маму, что-то пишущую под абажуром за обеденным столом. В то время она могла писать лишь жалобы в суд – нас, после ареста отца, выселяли из квартиры в Померанцевом переулке – или письма отцу. Наверное, с одним из ответных писем попала в Щербаковские лагеря и ее фотография, еще довоенная.

О том, как отец, блестящий оратор и юрист, устроился в лагере, я где-то уже писал. Ни больше ни меньше он стал официальным лагерным юрисконсультом и одновременно – авторитетом на зоне. Мамин портрет, выполненный кем-то из зэков, сохранивших в лагере свои навыки художника, прибыл именно с берегов Рыбинского водохранилища. Я хорошо помню, что первоначально портрет довольно долго лежал свернутым в небольшой рулон на буфете, сверху. Как-то мы с братом затеяли в нашей комнате на улице Качалова драку, это был уже, как минимум, мой официально третий или четвертый в Москве адрес. Из Померанцева переулка нас, семью репрессированного, уже выселили. Итак, драка – я был и младше, и слабее, я схватил, защищаясь, этот рулон, но брат отобрал его у меня и принялся им бить меня по голове. С тех пор на портрете, висящем сейчас в очень красивой, отливающей перламутром строгой раме, появилось несколько полос осыпавшейся краски.