Последний срок, стр. 38

Солнце уже оторвалось от леса, вышло в чистый, готовый для него простор, держась чуть справа, как вчера и позавчера, десять и двадцать лет назад.

Оно все еще было неяркое, четкое и не слепило глаза. Росы в огороде, казалось, даже прибавилось, горящими, заманчивыми искрами она блестела повсюду. Деревня просыпалась, над крышами поплыл дым, по улице тяжело и сыто, содрогая землю, брел скот, хлопали в избах тугие двери, раздавались первые, хорошо слышные поутру голоса.

И вот в это раннее, совсем не гостевое время перед старухой нежданно-негаданно, как из-под земли, явилась Мирониха.

По своей привычке смотреть себе под ноги, а не вперед, она чуть не столкнула старуху с крыльца и от удивления присела, всплеснула руками:

– Это, старуня, ты али не ты?

– Я, – сказала ей старуха. Она как будто не обрадовалась даже Миронихе, голос у нее был тусклый, слабый: ее спросили – она ответила.

– Вылезла?

– Вылезла.

– Дак ты, старуня, моить, за хребет сёдни со мной побежишь? Вдвоем нам с тобой все веселей будет в гору подыматься.

– Не. Я койни-как сюды-то выползла. Где на карачках, где как.

– А я бегу, думаю, узнаю у Нади, с чем моя старуня там сёдни лежит. А она со своей кровати уж он куды ухлестала, на волю.

– Не умерла, – сказала старуха.

– А просилася?

– Просилася.

– Выходит, не время.

– Какое ишо надо время? – в голосе старухи впервые сегодня послышалось выражение – оно было обиженным. – Ребяты тут, оне меня долго ждать не будут. Самое было время. Ан нет.

– Все мы, старуня, под богом ходим. Как он захочет, так и выйдет.

– А я не ходю, я ползаю под им. Думаю, выползу, покажусь матушке-смертыньке, а то она меня потеряла, не видит. Пускай заприметит.

– Не забаивайся.

Старуха не стала продолжать этот невеселый разговор; Миронихи ночью с ней не было, она не поймет, а разве можно объяснить, что чувствует человек в смертный час и что чувствует он потом, когда, приняв исповедь, смерть обманывает его. Поэтому старуха спросила:

– Ребяты-то твои ничё не пишут?

– Дак ты только вчерась у меня это спрашивала, – удивилась Мирониха.

– Вчерась было вчерась. Седни, моить, написали – откуль я знаю?

– Ага, всю ночь спать не укладывались, цельную газету для меня тамака исписали. Не знаю, как и читать буду. – Мирониха говорила без зла, но и без надежды, подсмеиваясь над одной собой. – Кака-така лихоманка на их напала – письмо мне отправлять?

– Раньше как бывало, – сказала старуха. – Кто где родился, там и пригодился. А тепери никак на месте не держатся. Ездют, ездют, а куды, зачем?

– Ничё мы, старуня, с тобой не понимаем.

– Моить, и не понимаем. Мы с тобой, однако, уж две последние старинные старухи на свете остались. Боле нету. После нас и старухи другие пойдут – грамотные, толковые, с понятием, чё к чему в мире деется. А мы с тобой заблудилися. Тепери другой век идет, не наш.

– Однако что так, старуня.

– А пошто не так? Так. От помяни мое слово.Они помолчали. Мирониха вздохнула и поднялась:

– Хорошо с тобой, старуня, да надо бежать.

– Посиди маненько.

– Корова у меня так и не пришла. Мужики говорят, за хребтом чьи-то две коровы живут. Делать нечего – надо туды бежать.

– Не дойдешь ты, девка, за хребет.

– Дойду, не дойду, а пойду. Кого я за себя отправлю?

– Упадешь ты там.

– Моить, и упаду. Кака разница, где лежать? Тамака одной и тутака одной. Слягу – и воды некому подать.

– Ты бы сама им написала.

– А чё им писать? То они не знают, что мне семьдесят пять годов стукнуло. Нет, старуня, пиши, не пиши… И грамота у нас с тобой одинака. А они, видно, хорошо живут, раз не едут, не пишут. Плохо жили бы, написали бы.

– Написали бы.

– То-то и оно.

Мирониха переступила с ноги на ногу, ей уже не стоялось на месте.

– Ну, сиди, старуня, побегу я. Сиди и ничё не выдумывай. А я как возвернусь, опеть к тебе. Посидим ишо, побормочем.

– Не упади там.

Прощаясь, старуха подала ей руку, и Мирониха вдруг дернулась, неловко клюнула головой и прижала старухину руку к своей щеке. У старухи из глаз брызнули слезы. Она хотела подняться, но Мирониха удержала ее и повернула к воротам. Она-то, наверно, считала, что идет ходко, не идет, а бежит, а на самом деле вся вытягивалась, когда переставляла ноги, видно было, с каким трудом дается ей каждый шаг.

Вытирая слезы, старуха подумала, что, быть может, оттого она и не умерла ночью, что не простилась с Миронихой, со своей единственной во всю жизнь подружкой, что не было у нее того, что есть теперь – чувства полной, ясной и светлой законченности и убранности этой давней и верной дружбы.

Старуха знала: больше они не увидятся.

11

Приходилось жить еще день – лишний, ненужный.

Обратно в избу старуху привела Надя – не привела, а, можно сказать, принесла на руках: ноги под старухой не держали совсем. Опять она лежала в постели, поглядывая перед собой печальными, виноватыми глазами и осторожно прислушиваясь к тому, что творилось вокруг; ей казалось, что ни на что на свете она не имеет больше права – ни смотреть, ни говорить, ни дышать – все было как ворованное. С утра, когда поднялись и Надя рассказала, что старуха самостоятельно выходила на улицу, над ней поохали, поахали, радуясь и удивляясь тому, что она поправляется не по дням, а по часам, потом постепенно разошлись, и старуха осталась одна. Заглядывали, правда, часто – то Люся, то Илья, то Надя, но только заглядывали и сразу обратно. Илья сказал, что теперь надо ждать, когда старуха пустится в пляс, чтобы похлопать ей в ладоши, и шутка эта понравилась, ей улыбнулась даже Люся, а Варвара понесла ее в деревню, вместе с последними сообщениями о том, что мать встала на ноги.

Илья к тому времени успел подогреть себя, голова его розово, жарко светилась, распространяя вокруг сияние, глаза вспыхивали внезапной, отчаянной веселостью. Ему не терпелось что-нибудь делать, в чем-нибудь участвовать, а делать совсем было нечего, поэтому он снова и снова шел к матери и повторял:

– Лежишь, мать? Ну, полежи, полежи, отдохни. А плясать вздумаешь, обязательно крикни нас. Посмотрим – ага. Мы знаем, мать, знаем, что ты собираешься плясать – не отказывайся.

Старуха отвечала ему испуганным, умоляющим взглядом.

Позже всех к ней зашел Михаил; старуха была одна. Он сел на то же самое место у стола, что и вчера перед скандалом, и закурил, делая быстрые, жадные затяжки. Лицо у него против обычного налилось нездоровой, горячей чернотой, глаза притухли. Он курил и, вздыхая, отдыхиваясь от наваливающейся тяжести, все время посматривал на мать, чего-то ждал, на что-то надеялся.

До старухи достал дым, и она, хватаясь руками за грудь, мучительно закашлялась: сухие, натужные звуки, казалось, раздирали ее горло. Михаил торопливо загасил папиросу и вышел. Они так и не сказали друг другу ни слова.

Но после, когда кашель утих и к старухе пришла Нинка, старуха сразу отозвалась ей. Подняв руку, она стала гладить девчонку по плечу, согреваясь от этого приятного прикосновения к родному детскому телу душевным теплом – будто гладили ее.

Она даже закрыла глаза – как в минуты особенного удовольствия.

Нинка вдруг ни с того ни с сего сказала:

– Твоя тетя Люся обещалкина, больше никто.

– Пошто так? – очнулась старуха.

– Ага. Она обещала мне конфет купить? Обещала. Все слыхали. А сама не купила. Вот и обещалкина.

– Дак ты ей и скажи, чтоб купила.

– Ага. Я ее боюсь. Ты сама скажи.

– Чё ее бояться? Она, подимте, не зверь, не укусит.

– Не укусит, а все равно. Она как посмотрит, так я сразу боюсь. Пускай она не смотрит, я не буду бояться.

– Не присбирывай, чё не следно.

– Давай, я ее позову, а ты ей скажешь, – добивалась Нинка.

– Не надо. Куды тебе ишо конфетки? Ты и так, однако что, вчерась весь рот ими спалила, с утра до вечера сосала.