Последний срок, стр. 27

– По ГОСТу, – вставил Илья.

– Как ты говоришь?

– Я говорю, по ГОСТу, по государственному стандарту.

– По нему, однако, и есть. Только у одних выточка получше, у других похуже, больше никакой разницы. И ходят красуются: вот я какая, поглядите на меня. Вот у меня какие ножки, эта правая, эта левая, будто у нее у одной ноги, а у всех костыли. Вот у меня какая вертушка – туда-сюда, туда-сюда, ишь, как красиво – будто никто не знает, для чего человеку это приспособление дадено. Ее, вертушку-то, прятать надо, а она рада ее совсем заголить. Вот сколько я на голове волос накопила, вот какие у меня глаза: я вас в упор не вижу, а вы на меня смотрите, любуйтесь. Для нее в том и состоит цель жизни, чтобы, значит, себя показывать, я не знаю, как она там дышит, когда ее никто не видит. А чуть чего: ой, у меня нервы, нервная система. И уж руки у нее нервы, и ноги нервы, и это самое место, откуда ноги растут, – тоже сплошь нервы. Я четыре 152 ночи у свояка ночевал, у него жена тоже, значит, такая же женщина. Чуть он ей не угодил – она в больницу. При мне каждое утро бегала. Я интересуюсь: что болит? «На почве нервной системы». А что конкретно на этой почве болит-то, какое место? «Общая слабость, вам не понять». Где же мне понять… Не слабость у нее там никакая, а слабинка. Делать нечего, вот и уросит, каприз над ним строит. Вот они, женщины. Дело не в том, что женщины или не женщины, а в том, что делать ничего не умеют, к работе не приспособлены. Скоро уж рожать и то разучатся. Я не знаю… – Степан озабоченно покачал головой. – А если война? Что тогда с этих женщин? Слезы лить да помирать? В той войне нам наполовину бабы помогли победить. А теперь уж и баб-то не остается. Скажи, Илья.

– А что тут говорить? Правильно.

– Вот он сказал, – Степан кивнул на склоненного в три погибели Михаила, – что их будто и бабами-то называть нельзя, для них это будто оскорбительно. А почему оскорбительно? Что такого плохого в этом слове? Почему я не оскорбляюсь, когда мне говорят, что я мужик? И даже наоборот, назови меня кто мужчиной, это мне уж нехорошо, обидно, будто я не могу быть мужиком, не соответствую на работе или там по домашности. Мужик я и есть мужик – что мне еще надо? Так и баба. Гляди-ка, обидели ее! Вон ваша мать, тетка Анна, всю жизнь бабой прожила и ни на кого не обижалась. Пускай другие попробуют быть такой бабой, как она. Про нее никто, ни один человек худо не скажет, не имеет права. Язык не повернется. – Степан вдруг cpaзy, как поперхнулся, умолк, его осенило. – Давай, Илья, выпьем за вашу мать, – медленно и с удовольствием, с тем удовольствием, с каким охотники следят за падающей птицей, уже зная, что выстрел был на редкость удачным, и радуясь за себя, сказал Степан. – Давай, Илья. За тетку Анну не грех и выпить.

– Это оч-чень даже правильно, – неожиданно услышали они голос Михаила. Михаил оторвал с колен голову и точным, прицельным взглядом уставился на бутылку, ожидая, когда ее заставят делать то, что ей положено делать. – За мать-то оч-чень даже надо выпить, – подтвердил он. – Наливай, Илья.

– Мы думали, ты спишь, – покосился на него Степан.

– Я, может, и сплю, но за мать я могу и во сне выпить. Вот так, Степан. Мы для того ее и брали, чтоб за мать пить, больше ни за кого. Илья скажет. – Михаил, качнувшись, хрипло рассмеялся. – А сами забыли. Это ты очень правильно, Степан, сделал, что подсказал нам. – Очень даже правильно. А то мы забыли. Забыли, и все дела. Что ты с нас возьмешь? Пьем просто так, вроде нам и выпить не за кого. Оно, конечно, у нас тут промашка вышла. Мы не рассчитывали за нее за живую пить. Это такое дело. Илья скажет.

– Хватит тебе об этом! – оборвал его Илья. Михаил осекся, остановил на Илье нездоровый, прищуренный взгляд и медленно выговорил:

– Ну, если хватит, пускай будет хватит. Не нравится, значит.

– Мать у вас хорошая, – примирительно сказал Степан.

– Не умерла, – уже совсем невесело и непонятно, жалуясь или хвастая, произнес Михаил. – Так и не умерла. Живая. Если мне не верите, идите посмотрите сами. – Он потянулся за стаканом, и Степан, боясь, что он упадет, торопливо подал ему свой, а себе взял с курятника. – За мать до дна! – потребовал Михаил, как всегда, первый выпил и по полу катнул от себя стакан к Илье. Илья подобрал его, и они со Степаном молча чокнулись.

– Ты-то полное право имеешь забыть, маленький был, – обращаясь к Михаилу, сказал потом Степан. Михаил, не слыша, опять оседал, скручивался на своем ящике, и Степан повернулся к Илье. – Помнишь, Илья, как ваша мать вот за него отомстила? Как не помнишь, конечно, помнишь. Денис Агаповский, пусть ему на том свете отрыгнется, прихватил вашего Миньку в колхозном горохе и пустил ему в спину заряд соли. Помнишь, Денис, этот зверюга, тогда горох караулил – герой! Минька ему и попался. Всю спину разъело, смотреть было страшно. Мать ваша просто так это не спустила, тем же макаром запыжила два патрона солью, пошла к Денису и в упор из обоих стволов посолила ему задницу, да так, что он потом до-о-олго ни сидеть, ни лежать не мог, на карачках ползал. Помнишь?

– Помню – ага, – улыбнулся Илья. – Ее еще судить хотели, да как-то замялось потом.

– Я бы им посудил! За Дениса-то! Этого только не хватало.

– Что это вы там бормочете? – услыхал их Михаил и потребовал: – Песню. Давайте песню.

– Живучий же ты, Мишка, – удивленно сказал Степан. – Какую тебе еще песню? Может, ту, где медведи задом, значит, трутся об земную ось или там обо что-то еще. Хорошая песня. Как раз для нас с тобой.

– Нее, – отказался Михаил. – Другую. Русскую народную. – Он приподнял голову и, держа ее на весу, затянул:

– Нам бы подали, да мы бы выпили…

Голова его сорвалась и ткнулась в колени. Рыдая, Михаил закончил:

Нам не стали подавать – мы не стали выпивать.

– Ишь, на что намекает, – ухмыльнулся Степан.

То же самое Михаил пропел еще раз, больше слов он, видно, не знал и, заворочавшись легко и бесшумно, будто кто его снял, повалился с ящика вниз, на постель. Илья со Степаном полюбовались на него. Степан предложил:

– Может, правда споем?

– Давай. Гулять – так с музыкой. – Последняя водка сделала Илью решительней, в его глазах загорелись бесноватые огоньки.

– Только эти, теперешние, которые по радио передают, не будем, – сказал Степан. – Я их не люблю. Они какие-то… Пока поют, забавно, не так забавно, как щекотно, будто с тобой, как с ребенком, кто-то играется. А пропели – помнишь, у ребятишек есть обманка: «А кто слушал, тот дурак». Так и тут. Будто дураком себя выставил, что слушал, больше ничего. Давай уж лучше наши – которые за душу берут, без обмана.

– Может, твою любимую споем?

– Какую мою любимую?

– Ну ту, которую ты теще в подполье пел. Степан засмеялся:

– А что – можно и с нее начать.

Под взмах Степановой руки они дружно, в голос грянули боевую и заслуженную «По долинам и по взгорьям».

9

Кроме матери, никто Татьяну уже не ждал. Приехать так теперь бы приехала, не в Америке живет, а за три дня можно добраться даже из Америки. Придет, наверно, потом письмо, что, мол, так и так, не могла, не было дома или что-нибудь в этом роде. Интересно, что она будет спрашивать о матери, не зная, жива мать, не жива? Так или иначе придется ведь писать и что-то спрашивать, тут не отмолчишься и не отделаешься приветами всем родным и знакомым, не упомянув о матери. Но это уж ее забота, пусть выкручивается, как хочет, раз не нашла нужным приехать. А что там у нее еще может быть? Конечно, никто не знает, судить-рядить трудно. Одно ясно: здесь ее нет, и ни слуху о ней, ни духу.

И только старуха ждала не переставая. Она вздрагивала от любого звука за окном и замирала при каждом шорохе у двери. Она не помнила, чтобы за дочерью это водилось, но ей казалось, что Таньчора, попав в избу, может подкрасться и посмотреть на мать тайком и только после того открыться, поэтому она все время держала дверь на прицеле, чтобы поймать дочь, когда та начнет выглядывать. Глаза у старухи были хорошие, при ее годах грех жаловаться, но и они уставали смотреть в одно место, будто им приходилось держать тяжелую заборку на весу, на себе. Старуха не давала им повады, заставляла смотреть– на что ей теперь их было беречь, для какой нужды? Разглядеть Таньчору их еще хватит, а больше ничего и не надо. И только когда глаза от усталости и боли начинали слезиться, старуха прикрывала их, оставляя узенькую щелочку по очереди то в одном глазу, то в другом, в которую можно было подсматривать, и так давала им отдохнуть.