Сын Америки, стр. 61

– Эй, парень! Все равно ведь не уйдешь! Лучше слезай сам.

Он знал, что они боятся его, но знал и то, что так или иначе это ненадолго: иди они схватят его, или убьют. Он с удивлением обнаружил, что не чувствует страха. Какая-то часть его сознания отделилась и действовала сама по себе; он ушел за свою завесу, за свою стену и оттуда наблюдал за всем презрительным, угрюмым взглядом. Он видел себя со стороны: вот он лежит под зимним небом, освещенным длинными бегающими полосами света, и слушает жадные выкрики и голодный вой. Он крепко сжал револьвер, вызывающе, ничего не боясь.

– Скажи, пусть там поторопятся с рукавом! У негра есть оружие!

Что это значит? Он поводил глазами, отыскивая движущуюся мишень для прицела; но ничего не было видно. Он перестал ощущать свое тело, перестал чувствовать что бы то ни было. Он только помнил, что лежит здесь с револьвером в руке, окруженный людьми, которые хотят его убить. Вдруг он услышал где-то совсем рядом громкий стук, он оглянулся. За соседней трубой откинулась дверца люка.

– Эй, парень! – крикнул сиплый голос. – Последний раз тебе добром говорят! Слезай!

Он лежал не шевелясь. Что это будет? Стрелять они не станут, потому что они не видят его. Что же? Еще не успев догадаться, он узнал: стремительная водяная струя, блестя серебром в ярком свете прожекторов, с бешеной силой взметнулась над его головой, описала дугу и загрохотала по крыше в нескольких шагах от него. Они пустили в ход пожарный рукав. Они хотели выгнать его на открытое место. Вода била из-за трубы, скрывавшей люк, но пока не задевала его. Струя извивалась в воздухе над ним, металась из стороны в сторону: они старались добраться до того места, где он лежал. Наконец вода попала в него, ударила ему в бок; это было как удар молота. У него подсекло дыхание, и он ощутил в боку глухую боль, которая шла дальше, разливаясь по телу. Вода старалась столкнуть его с бака; он судорожно вцепился в края, чувствуя, что его силы на исходе. Он тяжело дышал, все его тело сотрясалось от боли, и он понимал, что долго не выдержит сокрушительного напора водяной струи. Он чувствовал, что замерзает; казалось, сама кровь в нем превратилась в лед. Он задыхался. Пальцы его разжались и выпустили револьвер; он хотел схватить его покрепче, но не смог. Потом струя отодвинулась; он лежал обессиленный и ловил воздух широко раскрытым ртом.

– Кидай револьвер, черномазый!

Он заскрежетал зубами. Ледяная струя, словно гигантская рука, опять обхватила его тело; холод сдавил его со всех сторон, точно кольца чудовищного удава. У него заломило плечи. Из-за своей завесы он смотрел на самого себя, замерзающего под непрерывным потоком воды на ледяном ветру. Потом струю отвели немного в сторону.

– Кидай револьвер, слышишь?

Его бил озноб, револьвер выкатился из руки. Ну что ж, вот и конец. Почему же они не идут за ним? Он попробовал ухватиться опять за края бака, царапая пальцами лед. Но силы его иссякли. Он сдался. Он перевернулся на спину и устало посмотрел в небо, затянутое подвижным переплетом лучей. Это конец. Теперь они могут стрелять. Почему они не стреляют? Почему они не идут за ним?

– Кидай револьвер, говорят тебе!

Револьвер им нужен. У него не было револьвера. Но он не испытывал страха. У него для этого не было сил.

– Кидай револьвер, черномазый!

Да, взять револьвер и выстрелить в них, расстрелять все патроны. Медленно он протянул вперед руку и хотел подобрать револьвер, но закоченевшие пальцы не разгибались. Что-то внутри его засмеялось холодным, жестким смехом; это он смеялся над самим собой. Почему они не идут за ним? Они боятся. Он скосил глаза, жадно глядя на револьвер. И вдруг он увидел, как шипящая серебряная струя захлестнула револьвер и потащила с собой…

– Вот он, смотрите!

– Ну, теперь тебе крышка, парень. Слезай лучше!

– Осторожно! Может, у него еще револьвер есть!

– Слезай!

Он теперь был в стороне от всего. Замерзшие, ослабевшие пальцы уже не могли цепляться за край бака; он просто лежал не шевелясь, раскрыв глаза и рот, вслушиваясь в журчание струи над ним. Потом вода снова ударила ему в бок, он почувствовал, что скользит по припорошенному снегом льду. Он хотел схватиться за что-нибудь, но не мог. Его тело закачалось на краю бака, ноги повисли в воздухе. Потом он свалился вниз. Он упал плашмя, лицом в снег, падение на миг оглушило его.

Он открыл глаза и увидел круг белых лиц; но он был в стороне, он смотрел на все из-за своей завесы, своей стены. Он услышал разговор, и голоса как будто доносились издалека.

– Он самый и есть!

– Тащи его вниз, на улицу!

– Без воды его бы не достать!

– Совсем, видно, замерз!

– Ну ладно, тащи его вниз!

Он почувствовал, что его поволокли по снегу. Потом его подняли и втолкнули в люк, ногами вперед.

– Эй, вы там! Держите!

– Давай! Давай, давай!

– Есть!

Он рухнул в темноту чердака. Чьи-то грубые руки подхватили его и потащили за ноги. Он закрыл глаза, чувствуя под головой неровные доски пола. Потом его протолкнули во второй люк, и он понял, что находится уже внутри дома, потому что теплый воздух пахнул ему в лицо. Его опять схватили за ноги и поволокли по коридору, устланному мягким половиком.

На минуту они остановились, потом стали спускаться с лестницы, таща его за собой, так что его голова колотилась о ступени. Защищаясь, он обхватил ее мокрыми руками, но от ударов о ступени локти и плечи так заболели, что скоро последние силы покинули его. Он закрыл глаза, стараясь потерять сознание. Но оно не хотело исчезнуть, точно тяжелый молот стучало в мозгу. Потом вдруг удары прекратились. Улица была уже близко; рев и крики доносились, точно грохот прибоя. Его вытащили на улицу, поволокли по снегу. Сильные руки вздернули его ноги в воздух.

– Убить его!

– Линчевать его!

– А, гадина, попался!

Его отпустили, он упал на спину, в снег. Вокруг бушевало шумное море. Он приоткрыл глаза и увидел строй белых лиц, расплывающихся в тумане.

– Убить черномазую обезьяну!

Двое людей раскинули ему руки, точно собираясь распять его; ногами они наступили на его ладони, глубоко втаптывая их в снег. Его глаза медленно закрылись, и он провалился в темноту.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДЬБА

Теперь для него не было дней и не было ночей; время тянулось длинной сплошной полосой, длинной сплошной полосой, которая была очень короткой; а впереди был конец. Ни перед кем на свете он теперь не чувствовал страха, потому что знал, что страх напрасен, и ни к кому на свете он теперь не чувствовал ненависти, потому что знал, что ненависть не поможет.

Они таскали его из участка в участок, грозили, убеждали, кричали и запугивали, но он упорно отказывался говорить. Почти все время он сидел, опустив голову, уставясь в одну точку на полу; или лежал ничком, вытянувшись во всю длину, уткнув лицо в изгиб локтя, – так, как лежал и сейчас на узкой койке, под бледными лучами февральского солнца, косо падавшими сквозь холодную стальную решетку в камеру полицейского участка Одиннадцатой улицы.

Ему приносили еду на подносе и час спустя уносили все обратно нетронутым. Ему давали сигареты, но они валялись на полу нераспечатанными. Он не пил даже воду. Он просто лежал или сидел, не говоря ни слова, не замечая, когда кто-нибудь входил или выходил из камеры. Если нужно было, чтоб он перешел с одного места на другое, его брали за руки и вели; он шел покорно, не сопротивляясь, свесив голову и волоча ноги на ходу. Даже если его хватали за ворот, грубо встряхивая обессилевшее, безвольное тело, ни надежда, ни обида не оживляли изможденного лица, на котором, точно две чернильные лужицы, застыли неподвижные глаза. Никто не навещал его, кроме полицейских чиновников, и он никого не хотел видеть. Ни разу за все три дня, прошедшие после его поимки, не возник перед ним образ того, что он сделал. Он оставил это где-то позади, там оно и лежало, уродливое и страшное. Это был даже не столбняк, это было упорное, чисто физиологическое нежелание на что-нибудь реагировать.