Вампир Арман, стр. 83

18

Он вышел прямо из вихря. У него остался один ботинок, вторая нога была босой, пиджак изорвался, волосы спутались, утыканные колючками, сухими листьями и головками диких цветов. Он вцепился в плоский сверток сложенной ткани, прижимая ее к груди, как будто на нем была вышита судьба всего мира. Но что хуже всего, страшнее всего – его прекрасное лицо лишилось одного глаза, и вампирские веки, обрамлявшие глазницу, морщились и дрожали, пытаясь закрыться, отказываясь признавать, что тело, на протяжении всей его вампирской жизни остававшееся безупречным, ужасным образом изуродовали.

Я хотел обнять его. Я хотел успокоить его, сказать ему, что, куда был он ни попал, что бы ни произошло, теперь он с нами, в безопасности, но он никак не мог утихомириться. Глубокое измождение избавило нас от неизбежного рассказа. Пора было укрыться от любопытного солнца в наших тайных уголках; придется ждать следующей ночи – тогда он выйдет к нам и расскажет, что случилось.

Сжимая в руках сверток, отказываясь от помощи, он заперся наедине со своей раной. У меня не было выбора – пришлось его оставить.

Опускаясь в то утро в свое убежище, обеспечив себе чистую современную темноту, я плакал и плакал от его вида, как маленький. Ну зачем я пришел ему на помощь? Почему мне довелось стать свидетелем такого унижения, когда мою любовь к нему скрепило столько болезненных десятилетий?

Однажды, сто лет назад, он пришел, спотыкаясь, в Театр вампиров по следам своих детей-ренегатов, кроткого сентиментального Луи и обреченной девочки, и я не пощадил его, как бы ни испещряли его кожу шрамы после глупого и неловкого покушения, совершенного Клодией.

Любить его я любил, да, но то была телесная рана, излечимая с помощью его порочной крови, и наше старое знание гласило, что в исцелении он приобретет бо?льшую силу, чем та, которую способно дать безмятежное время.

Но сейчас в его измученном взгляде я видел опустошенную, разоренную душу, а смотреть на единственный голубой глаз, так ярко сверкавший на его испещренном полосами и несчастном лице, было невыносимо.

Я не помню, чтобы мы разговаривали, Дэвид. Я помню только, что наступление утра заставило нас побыстрее разойтись, и если ты тоже плакал, то я этого не слышал, ибо мне и в голову не пришло прислушаться. А сверток в его руках? Что это могло быть? Вряд ли я об этом задумывался. На следующую ночь...

Когда на небо вскарабкалась темнота и на несколько драгоценных минут засияли звезды, прежде чем их скрыл унылый снег, он тихо вошел в гостиную. Он вымылся, оделся, его окровавленная раненая нога, несомненно, исцелилась. Он надел новые ботинки.

Но ничто не могло уменьшить ту гротескную картину, что представляло собой его поцарапанное лицо, где шрамы, оставленные ногтями или когтями, окружали дыру между сморщенными веками. Он молча сел.

Он посмотрел на меня, и его лицо озарилось слабой обаятельной улыбкой.

– Не бойся за меня, дьяволенок Арман, – сказал он. – Бойся за всех нас. Я теперь ничто. Я ничто.

Тихим голосом я прошептал ему свой план.

– Позволь мне выйти на улицу, позволь мне похитить у какого-нибудь смертного, гнусного смертного, растратившего каждое физическое достоинство, данное ему Богом, позволь мне похитить для тебя глаз! Твоя кровь прильет к нему, и он оживет. Ты же знаешь. Ты сам однажды видел это чудо: у древней Маарет, в чьей могущественной крови плавает пара смертных, зрячих глаз! Я все сделаю. Всего одну минуту, и я принесу тебе глаз, я буду твоим врачом, я его вставлю. Ну пожалуйста.

Он только покачал головой и быстро поцеловал меня в щеку.

– Почему ты меня любишь после всего, что я с тобой сделал? – спросил он. Нельзя было отрицать красоту его гладкой, без единой поры кожи, и даже темная щель пустой глазницы, казалось, буравила меня некой тайной силой, чтобы передать увиденное его сердцу. Он был красив и весь светился, его лицо залил темноватый румянец, словно он увидел какую-то великую тайну.

– Да, это правда, – сказал он и заплакал. – Увидел, и я должен все вам рассказать. Поверьте мне, как верили в то, что видели вчера ночью своими глазами – запутавшиеся в моих волосах сорняки, порезы, – посмотрите на мои руки, они затягиваются, но недостаточно быстро, поверьте мне.

Тогда вмешался ты, Дэвид:

– Рассказывай, Лестат. Мы прождали бы тебя целую вечность, если бы понадобилось. Рассказывай. Куда тебя забрал этот демон, Мемнох?

Какой у тебя был успокаивающий, уравновешенный голос, совсем как сейчас. Наверное, ты создан для этого, для аргументации, и отдан нам, если ты разрешишь мне сделать такое предположение, чтобы заставить увидеть свои катастрофы в новом свете современного сознания. Но для таких разговоров у нас еще будет много ночей.

Пока что я вернулась к месту действия, где мы втроем уселись вокруг стеклянного стола, в черных лакированных китайских креслах, и вошла Дора, моментально поразившись его присутствию, о чем и не подозревали ее смертные органы восприятия. Хорошенькая, как картинка: короткие блестящие, мошеннически черные волосы, подстриженные достаточно коротко, чтобы открыть взгляду хрупкую заднюю часть ее лебединой шеи, длинное податливое тело в свободном фиолетово-красном платье без пояса, изящными складками прикрывающее ее маленькую грудь и тонкие бедра. Ну и ангел Господень, раздумывал я, наследница отрубленной головы короля наркобизнеса. На каждом шагу она проповедует свою доктрину, и каждый ее шаг мог бы заставить похотливых языческих богов ее канонизировать, причем с превеликой радостью.

На бледной хорошенькой шейке она носила распятие, такое крошечное, что оно напоминало позолоченную мушку, подвешенную на невесомой цепочке, состоявшей из сплетенных феями миниатюрных звеньев. Что они теперь, священные предметы, с такой легкостью падающие на молочную кожу, если не рыночные безделушки? Безжалостные мысли, но я лишь равнодушно раскладывал по полочкам ее красоту. Ее вздымающаяся грудь, темная впадина, вполне заметная благодаря глубокому вырезу ее простенького темного платья, говорили о Боге и Божественном еще больше.

Но величайшим ее украшением в тот момент служила печальная и страстная любовь к нему, отсутствие страха перед его изувеченным лицом, грация белых рук, вновь обнявших его, такая самоуверенность, такая благодарность, что его тело мягко подалось под ее руками. Я был так признателен, что она его любит.

– Значит, властелину лжи есть что рассказать? – сказала она. Она не смогла побороть дрожь в голосе. – Значит, он забрал тебя в свой ад и отправил обратно? – Она взяла лицо Лестата обеими руками и развернула к себе. – Тогда расскажи нам, что такое этот ад, расскажи, почему нам следует бояться. Расскажи, почему боишься ты, но, мне кажется, в твоем лице я вижу нечто большее, чем страх.

Он кивнул головой в знак согласия. Он оттолкнул китайское кресло и, заламывая руки, зашагал по комнате – неизбежная прелюдия к рассказу.

– Выслушайте меня до конца, а уж потом судите, – объявил он, уставляясь на нас, на троицу, собравшуюся вокруг стола, на взволнованную аудиторию, готовую сделать все, что бы он ни попросил. Его взгляд задержался на тебе, Дэвид, на тебе, на английском ученом в типично мужском твиде, кто, несмотря на слишком очевидную любовь, взирал на него критически, готовясь оценить его слова с присущей тебе мудростью.

Он заговорил. Шли часы, а он все говорил. Шли часы, а слова изливались из него потоком, разгоряченные, поспешные, иногда натыкающиеся друг на друга, так что ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но он ни разу не сделал настоящей паузы, выливая на нас в течение всей долгой ночи повесть о своем приключении.

Да, дьявол по имени Мемнох отвел его в ад, но то был ад, созданный по плану Мемноха, чистилище, куда выбирались с их собственного согласия души всех, кто когда-либо жил на земле, из вихря унаследовавшей их смерти. И в этом аду, в этом чистилище, оказавшись лицом к лицу с каждым из своих деяний, они узнавали самый чудовищный урок в мире: нет конца последствиям любого совершенного поступка. Как убийца, так и мать, бездомные дети, убитые в невинном возрасте, солдаты, купающиеся в крови, – все допускались в это страшное место, полное дыма и огня, но лишь для того, чтобы взглянуть на чужие зияющие раны, нанесенные их гневными или неразумными руками, чтобы вскрыть глубины чужих, раненных ими душ и сердец!