Скрипка, стр. 81

ГЛАВА 14

Он не ответил.

Молодой призрак почтительно подождал, пока женщина не скрылась из виду, а затем, отойдя на шаг от могилы, взглянул на небо, зимнее венское небо почти серого грязного цвета, после чего печально перевел взгляд на могилу.

Вокруг него сгрудились взъерошенные потерянные духи, менее бесплотные, чем прежде. Жуткое зрелище коварных духов!

К кому из них я могу воззвать? Думаешь, твоя Лили бродит в этом мраке, твой отец, твоя мать? Нет. Взгляни сейчас на мое лицо. Взгляни, как ко мне приходит это понимание, а вместе с ним одиночество. Где найти среди этих мертвых друга? И не важно, какой за ним или за мной числится грех. Даже монстры, казненные за зверские преступления, не выходят вперед, чтобы пожать мне руку. Я стою особняком от всех этих призраков, сама видишь. Взгляни на мое лицо. Посмотри и пойми, как все началось. Смотри, как зарождается ненависть.

— Сам смотри, — закричала я. — И сам делай выводы!

Я лицезрела эту картину всего лишь секунду. Стоящая фигура. Суровое лицо, презрение к блуждающим бесформенным призракам, холодный взгляд, обращенный на могилу.

Сумерки.

Перед нами совсем другое кладбище: новое, с величественными памятниками, помпезное, где-то здесь наверняка находился памятник — да, Шуберту и Бетховену, их надгробные статуи установлены так, словно они были друзьями, хотя при жизни они едва знали друг друга — и перед этим монументальным произведением молодой Стефан играет яростную бетховен-скую сонату, вплетая в нее собственные фразы, а толпа молодых женщин слушает его как завороженная, одна из зрительниц плачет. Плачет.

Плачет. Я слышу, как она плачет. Я слышу, как она плачет, и ее плач смешался с плачем скрипки, лицо призрака в конце концов становится таким же скорбным, как ее собственное, а когда она сгибается от боли пополам, он извлекает из скрипки длинные кровоточащие ноты, отчего у дам, не сводящих с него взгляда, все плывет перед глазами.

С таким же успехом это могли быть поклонницы Паганини в Лидо, но здесь этот колдовской скрипач, несомненно, безымянный, одетый теперь по моде конца века, играл для живых и мертвых, изредка поднимая глаза на ту единственную женщину, которая плакала.

— Ты нуждался в их горе, оно давало тебе силы! — сказала я. — Ты перестал играть свою безумную воющую песнь мертвых, а вместо этого заиграл другую мелодию, бескорыстно отдаваясь ей, и только тогда они смогли тебя увидеть.

Ты безрассудна в своих ошибочных выводах. Какое тут бескорыстие? Разве я был когда-нибудь бескорыстным? А ты сама, разве сейчас ты проявляешь бескорыстие, отказываясь отдать мне скрипку? Разве, наблюдая эту сцену, ты чувствуешь бескорыстие? Я вовсе не нуждался в ее боли, но эта боль открыла ей глаза, и эти глаза увидели меня, и глаза остальных тоже открылись, и песнь лилась из меня, благодаря моему таланту, тому таланту, что рожден был во мне в той прошлой, настоящей жизни, вскормлен там и развит. Ты не обладаешь таким даром. Но у тебя моя скрипка! Ты украла у меня скрипку точно так, как отец, точно так, как огонь, готовый ее сожрать!

— И во время всей этой обличительной речи ты продолжаешь держать меня в объятиях. Я чувствую твои губы. Я чувствую твои потери. Я чувствую твои пальцы на своих плечах. Зачем все это? Зачем эта нежность, если ты нашептываешь мне в ухо слова, полные ненависти? Зачем эта смесь любви и ярости? Что хорошего я могу тебе подарить, Стефан? Я снова повторю, займись собой. Я не отдам тебе инструмент, чтобы ты доводил людей до безумия. Можешь демонстрировать мне какие угодно сцены. Скрипки тебе не видать.

Он зашептал мне на ухо.

Это заставляет тебя думать о своем покойном муже? Помнишь, когда лекарства сделали из него импотента, и он был так унижен? Помнишь его лицо? Осунувшееся лицо и холодный взгляд. Он ненавидел тебя. Ты ведь знала, что болезнь в конце концов сделает свое. Я обнимаю тебя не потому, что люблю. Как и он. Я обнимаю тебя, потому что ты жива. Твой муж считал тебя дурехой с красивым домом, который он наполнил безделушками, дрезденским фарфором, инкрустированными золочеными столиками; он выписал из Франции хрусталь, он реставрировал люстры, он завалил твою кровать горой парчовых подушек. А ты, ты все это проглотила, упиваясь чувством героизма, что вышла замуж за больного хрупкого человека и позволила своей любимой сестренке Фей уйти из дома. Ты не прижала ее к своему сердцу, не остановила ее. Ты не видела, как она взяла дневники отца и листала, листала, листала страницы! Ты не видела, какими глазами она смотрела на дверь, за которой ты со своим новым мужем Карлом лежала в постели. Ты не понимала ее слабости, потерянности в собственном доме, когда в нем поселилась эта новая драма. Карл, богач, которого ты, несомненно, использовала точно так, как теперь я использую тебя, черпал силы из твоих несчастий. Ты не видела, как она превратилась в сиротку, убитую отцовскими откровениями, записанными в дневник, полными разочарования и проклятий. Ты не видела ее боли!

— А ты видишь мою боль? — Я попыталась оттолкнуть его. — Ты ее видишь? По-твоему выходит, будто твоя боль больше моей, и все из-за того, что ты собственной рукой убил отца? У меня нет таланта к таким преступлениям, как нет таланта к скрипке. Но одно у нас общее — этот талант к страданию, да, талант к скорби, да, и страсть к тому волшебству, к той тайне, что зовется музыкой. Думаешь, ты вызовешь у меня сочувствие, когда навязываешь невыносимые для меня воспоминания о Фей? Ты отвратительный мертвяк. Да, я видела боль Фей, да, я видела, видела и позволила ей уйти, я сделала это, я позволила Фей уйти, позволила! Я вышла замуж за Карла. И этим причинила боль Фей. Она нуждалась во мне!

Заплакав, я попыталась высвободиться из его рук, но не смогла пошевелиться. Я только по-прежнему сжимала скрипку, не давая ему возможности завладеть ею. Я отвернулась от него. Мне хотелось поплакать в одиночестве. Мне хотелось плакать без конца. Ничего другого, только плакать и слышать только те звуки, что вторят эхом рыданию, как будто рыдание единственный звук, способный нести в себе правду. Он поцеловал меня в подбородок и покрыл поцелуями шею. Его тело передавало нежность и желание, терпение и уступчивость, его пальцы благоговейно обхватили мое лицо, и он склонил голову, словно устыдившись. Срывающимся голосом он произнес мое имя: Триана!