Плач к небесам, стр. 132

Кардинал молча обдумывал все услышанное. Прищурившись, он смотрел вдаль, на дарохранительницу.

– Ах, как мало я тебя знал, как мало я знал о том, что ты пережил… – наконец произнес он.

– Мне в голову пришел один образ, – продолжал Тонио. – Весь вечер он мучил меня. Речь идет о старой легенде, в которой великому завоевателю Александру преподнесли так называемый гордиев узел, а он разрубил его мечом. Ибо это верная метафора того, что происходит у меня в душе. Настоящий гордиев узел из желания жить и веры в то, что я не смогу жить, пока не уничтожу его и тем самым не буду уничтожен сам. Что ж, он разрубил гордиев узел ножами своих наемников. И сегодня вечером, когда я улыбался, говорил или даже пел на сцене, я постоянно думал о том, что теперь мне ясно, почему эта древняя легенда всегда мне не нравилась. Ну какая же мудрость в том, чтобы просто разрубить – и уничтожить – загадку, которая поставила в тупик куда более ясные головы? Какое грубое, трагическое непонимание! Но так обычно и ведут себя мужчины, мой господин: они разрубают или отрезают. И наверное, только те из нас, кого нельзя причислить к мужскому роду, могут увидеть мудрость добра и зла в более полном свете и постичь ее парализующую силу.

О, если бы я был волен так поступить, я бы проводил все свое время с евнухами, женщинами, детьми и святыми, презирающими вульгарность мечей! Но я не волен. Он приходит за мной. Он напоминает мне, что мужское начало невозможно так легко истребить и что его можно вытащить из самого моего нутра и отправить на борьбу с ним. Все так, как я всегда и считал: я не мужчина и мужчина одновременно, и я не могу жить ни как тот, ни как другой, пока он остается безнаказанным!

– Тогда есть лишь один верный способ выхода из тупика. – Кардинал наконец повернулся к нему. – Ты не можешь поднять руку на отца, не поплатившись за это. Ты сам мне это сказал. Нет нужды цитировать тебе Писание. И тем не менее твой отец пытался убить тебя, потому что он тебя боится. Услышав о твоем триумфе на сцене, о твоей славе, о твоем богатстве, о твоем фехтовальном мастерстве, о том, какие влиятельные люди стали твоими друзьями, он не может не полагать, что ты собираешься выступить против него.

Так что ты должен поехать в Венецию. Ты должен сделать так, чтобы он оказался в твоей власти. Я могу послать с тобой своих людей или людей графа ди Стефано, как тебе будет угодно. И устрой с ним очную ставку, если ты так этого хочешь. Убедись в том, что все эти годы он страдал в наказание за то зло, что причинил тебе. А потом отпусти его. И тогда он обретет столь необходимую ему уверенность в том, что ты никогда не причинишь ему зла. Ты же получишь свою сатисфакцию. Гордиев узел будет распутан, и мечи окажутся не нужны.

Все это я говорю тебе не как священник. Я говорю как человек, испытывающий благоговейный ужас перед тем, что ты пережил, что ты потерял и чего добился, несмотря ни на что. Бог никогда не испытывал меня так, как испытывал тебя. А когда я согрешил перед своим Богом, ты был добр ко мне в моих грехах и не выказал ни презрения, ни чудовищного превосходства над моей слабостью.

Поступай так, как я сказал тебе. Человек, позволивший тебе жить так долго, не хочет на самом деле убивать тебя. Прежде всего он хочет получить твое прощение. И только когда ты увидишь его перед собой на коленях, ты сможешь убедить его в том, что у тебя есть сила, чтобы простить его.

– Но разве у меня есть такая сила? – спросил Тонио.

– Когда ты поймешь, что эта сила – величайшая из всех сил, ты обретешь ее. Ты станешь тем, кем хочешь быть. А твой отец будет вечным свидетелем этого.

Гвидо не спал, когда вошел Тонио. Он сидел в темноте за своим письменным столом, и оттуда доносились тихие звуки: вот он поднял бокал, вот отпил из него, вот почти бесшумно поставил бокал на деревянную поверхность стола.

Паоло лежал калачиком посреди постели Гвидо. Лунный свет падал на его залитое слезами лицо и распущенные волосы, и было видно, что он заснул не раздеваясь и что ему было холодно, потому что он обнимал себя обеими руками.

Тонио поднял свернутое одеяло и накрыл мальчика. А потом нагнулся и поцеловал Паоло.

– Ты ведь оплакиваешь и меня? – повернулся он к Гвидо.

– Может быть, – ответил тот. – Может, тебя. А может, себя. И Паоло. И Кристину тоже.

Тонио подошел к столу. И подождал, пока из темноты постепенно проступило лицо Гвидо.

– Ты успеешь написать оперу до Пасхи? – спросил Тонио.

Поколебавшись, маэстро кивнул.

– Тогда пойди к импресарио и договорись с ним. Найми карету, достаточно большую для того, чтобы вы все – Кристина, Паоло, синьора Бьянка – смогли добраться до Флоренции и снять там дом для всех нас. Потому что я обещаю, что если не вернусь к тебе раньше, то я буду с тобой в Пасхальное воскресенье, прежде чем откроются двери театра.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

1

Даже под вуалью постепенно усиливающегося дождя этот город был слишком красивым, чтобы оказаться реальным Скорее, это был город-мечта, не поддающийся восприятию разума. Его старинные дворцы возвышались над разбитой поверхностью свинцовой воды, создавая один величественный, прекрасный и бесконечный мираж. Солнце пробивалось сквозь разорванные облака, отороченные по краям серебром, над торчащими мачтами кораблей парили чайки, трепетали и хлопали на ветру флаги, похожие на яркие вспышки цвета на фоне тускло светящегося неба.

Ветер хлестал по тонкой пленке воды, покрывавшей всю площадь, а где-то далеко слышен был звон колоколов, так схваченных холодом, что их звук казался похожим на крики чаек.

Начался старинный священный спектакль – выход членов Светлейшего Сената из портиков государственной канцелярии. Красные мантии волочились по воде, ветер срывал белые парики, но шествие продвигалось к краю воды, и один за другим государственные мужи ступали на иссиня-черные траурные барки и отправлялись вверх по проспекту непревзойденного великолепия – Большому каналу.

О, неужели это никогда не перестанет изумлять, опустошать сердце и разум? Или в том, что этого все равно всегда недостаточно, виноваты пятнадцать лет горького изгнания в Стамбул? Вечно мучительный, вечно таинственный, вечно безжалостный город, Венеция – мечта, которая снова и снова становится реальной.

Карло поднес бренди к губам, и оно тут же обожгло ему горло. Все вокруг закачалось и встало на свои места. Чайки застыли в мощном движении к небу. Ветер щипал глаза.

Он повернулся, чуть не потеряв равновесие. И увидел, что его доверенные люди, его бравос, бывшие до сих пор смутными тенями, придвинулись ближе, не уверенные в том, нужна ли ему их помощь, но готовые немедленно подбежать к нему, если он упадет.

Карло улыбнулся. Поднес фляжку ко рту и сделал большой глоток. Толпа тут же превратилась в медленно движущееся скопище красок, отражающихся в воде, столь же нематериальное, как сам дождь, растворяющийся в безмолвном тумане.

– За тебя, – прошептал он воздуху, небу и окружавшему его материально-эфемерному чуду, – за тебя, любая и всякая жертва, моя кровь, мой пот, моя совесть. – Закрыв глаза, он качнулся под порывом ветра. Ему нравилось, как ветер остужает его кожу, и нравилось пребывать в состоянии такого восхитительного опьянения, что не чувствовались ни боль, ни скорбь. – За тебя я убиваю, – прошептал он. – За тебя я убью.

Он открыл глаза. Патрициев в красных мантиях уже не было. И на миг он представил себе – испытав при этом весьма приятное чувство, – что они один за другим утонули в море.

– Ваше превосходительство, позвольте отвезти вас домой.

Он обернулся. Это был Федерико, нагловатый парень, считавший себя его слугой, а не просто браво. И бренди оказалось у его губ раньше, чем он принял решение выпить.

– Сейчас, сейчас… – Он хотел что-то сказать, но почувствовал, как на глаза навернулась пелена слез, размывая пригрезившееся видение: пустые комнаты, пустая кровать, ее платья, все еще висящие на крючках, и даже аромат ее духов, все еще витающий в воздухе. – Время не притупляет ничего, – произнес он вслух. – Ни смерть, ни потерю, ни тот факт, что даже на смертном одре она произнесла его имя!