Большая скука, стр. 15

Надев пиджак, подхожу к зеркалу, затем набрасываю на спящую женщину легкое пуховое одеяло и ухожу, бесшумно закрыв за собою дверь.

4

Работа симпозиума шла обычным порядком. Научные сообщения и высказывания по докладам были написаны еще до того, как были сделаны доклады. В перерывах в зале фотографируются. Снимают на память в кулуарах, за чашкой кофе.

— Кофе ничем не лучше докладов, — замечает Сеймур на третий день утром, столкнувшись со мной в толпе возле бара. — Вам не хочется выпить чего-нибудь?

— Если это будет опять-таки кофе, не вижу смысла далеко ходить.

— Смотрите, — пожимает плечами Сеймур. — Главное — выбраться на свежий воздух.

У этого человека свежий воздух — пунктик своего рода, он без конца жалуется на то, что ему нечем дышать, ничуть не подозревая, что причиной этому может быть дымящаяся у него во рту сигарета.

Мы садимся в элегантный черный «плимут» и едем в неизвестном направлении.

— Вчера вы ушли в самый разгар игры, — тихо говорит мой спутник, зорко следя за дорогой.

Он ведет машину по оживленным улицам уверенно, красиво, а вот трогается с места и останавливается слишком резко.

— Мне хотелось, чтобы дама отыгралась, — говорю я, как бы оправдываясь.

— Истерия никогда не сможет превозмочь здравый рассудок, — возражает Сеймур, все так же пристально глядя вперед. — Рулетка, как вам известно, очень рациональная игра, построенная на вероятностях, и, что самое главное, наибольшая вероятность заранее исключается для игрока.

— И все же у вас хватает неблагоразумия играть…

— Я играю не потому, что проявляю неблагоразумие, а потому, что полагаюсь на свой добрый разум. Мне по душе трудные игры, Майкл.

Он впервые и как-то свободно и непроизвольно называет меня по имени. Тут уже все зовут меня Майклом, будто хотят мне внушить, что я свой человек.

Мы выезжаем на широкую Фредериксберг-аллее, и Сеймур, не прекращая своих рассуждений, увеличивает скорость.

— Дороти следовало бы попытать счастья в покере. Притом в чисто женской компании. Агрессивная истеричка, играючи с тремя другими, может иметь некоторые шансы на успех…

Он умолкает, словно вспомнив о чем-то, и после непродолжительной паузы говорит:

— Надеюсь, я вас этим не обидел?

— Чем же вы могли меня обидеть? Ваши слова относятся к Дороти, а не ко мне.

— Но ведь Дороти ваша приятельница…

Дама в сером — теперь ее уже следовало бы называть дамой в розовом — сегодня утром действительно держалась со мной весьма дружелюбно. На заседание привезла меня на своей машине, а во время прений вела со мной интимную беседу, многозначительно улыбаясь.

— Раз уж на то пошло, ваши приятельские отношения с Дороти имеют бОльшую давность, — парирую с равнодушным видом.

Сеймур отвечает не сразу. Может, ищет в моей банальной фразе некий скрытый смысл. Потом говорит:

— Допускаю даже, что она сама себя вам предложила.

Как в воду глядел. Однако не в моих правилах обсуждать подобные вещи с другими людьми, тем более с человеком, с которым два дня как познакомился. Поэтому предоставляю своему спутнику возможность беседовать с самим собой.

— В наше время это самое обычное явление, когда женщина предлагает тебе свое тело. Иногда она делает это лишь ради удовольствия, иногда ради удовольствия и еще чего-то, а иногда ради чего-то, что не может доставить ей никакого удовольствия.

Сеймур умолкает как бы для того, чтобы я мог установить, к какой из трех категорий отнести мой случай. Но так как пауза тянется слишком долго, он невнятно бормочет:

— Простите меня. Дороти в самом деле права: светское воспитание не пошло впрок, не получилось из меня лицемера.

Полчаса спустя мы уже сидим за столиком перед одним из заведений на Строгетт, нарядной торговой улице, целиком отданной пешеходам. Кельнер приносит два бокала, в которых больше льда, чем виски. Проверив температуру и вкус напитка, принимаюсь созерцать окрестный пейзаж. В этот предобеденный час нескончаемая толпа на улице многонациональна и пестра: босоногие юноши в косматых полушубках, девушки, вероятно забывшие надеть юбки либо второпях вышедшие в пижамах, шествие голых и полуприкрытых бедер, платьев длиной до пояса или до земли, крашеных либо просто неумытых физиономий, блузок, смахивающих на рыбачьи сети, мужских холщовых штанов, поддерживаемых бечевками, не говоря уже о феерии красок с явным преобладанием кричащих.

— Массовая шизофрения, — лениво замечает Сеймур, протягивая руку к бокалу. — Богатый материал для социолога.

— И не особенно интересный, — добавляю я. — Все это нетрудно объяснить.

— Знаю я их, ваши объяснения. Так же как и наши. С древних времен люди приписывают миру закономерности, придуманные их убогими мозгами. Огюст Конт изобрел три стадии развития общества. Вы их довели до пяти — вот и вся разница.

— Мне кажется, что дело не в количестве. Стадии Конта — плод человеческого сознания, а наши — результат объективного развития материальной действительности, — возражаю я, пуская в ход свою эрудицию, обретенную во время путешествия в спальном вагоне.

— Верно. Одну фикцию вы заменили другой. В этом вашей заслуги отрицать нельзя.

— Если, по-вашему, объективное развитие — фикция…

— Объективное развитие? Но позвольте, где гарантия, что вы его прозрели? Человек самой природой запрограммирован как существо слабое и ограниченное.

При этих словах Сеймур поднимает со стола коробку «Кента» и вертит у меня перед носом, словно это слабое и ограниченное существо таится где-то среди сигарет.

— И все же это слабое существо без устали совершает все новые и новые открытия, помогающие ему преодолевать собственное бессилие.

— Это элементарная истина, и я не собираюсь ее отрицать, — кивает мой собеседник и, достав сигарету, засовывает ее в правый угол рта. — Но человек, даже когда делает свои жалкие открытия, не в состоянии предусмотреть их последствий. Так что открытия эти ни на йоту не уменьшают его бессилие и, вместо того чтобы сделать его царем вселенной, как вы любите выражаться, приводят к еще большему его порабощению. Вот, извольте видеть! — Он указывает своей изящной серебряной зажигалкой на открывающуюся в глубине улицы Городскую площадь, где движение до такой степени затруднено, что машины едва ползут. — Люди придумали автомобиль с целью обеспечить себе быстрое передвижение, но количество машин растет в такой чудовищной прогрессии, что скоро всякое движение станет невозможным. Человек превратился в раба машины, созданной для того, чтобы облегчить его труд…

Сеймур щелкает зажигалкой, делает затяжку и продолжает, выбрасывая вместе со словами клубы табачного дыма:

— Атомная бомба рисовалась ее создателям как средство победы не только над противником, но и над страхом перед всяким противником. Но именно с изобретением бомбы началась эра самого большого страха, какой когда-либо знавало человечество. Страх за всех, в том числе за создателей бомбы.

— Это лишь служит доказательством простой истины, что технический прогресс далеко обогнал общественное устройство. Будь общество более совершенным…

— Иллюзии! — прерывает меня Сеймур. — Все это подтверждает бессилие всего общества, любого общества, опирающегося на фикции тех или иных мнимых закономерностей.

— А какие, по-вашему, действительные? — спрашиваю я, довольный тем, что могу предоставить слово собеседнику.

— Их не существует, — отвечает Сеймур, разводя руками. — Но если даже таковые имеются, они недоступны для нас, для нашего жалкого мозга, оценивающего вещи, пользуясь ограниченными возможностями каких-то трех измерений. Но будь мы хоть немного честней, мы при всем нашем невежестве могли бы признать, что вселенная — это некий гигантский, неизмеримый пульсар, своего рода движение, закономерное или хаотическое, вечное дыхание некой материальной или какой хотите субстанции, каждый вдох которой вызывает рождение, зачатие, создание, а каждый выдох — смерть, космические катастрофы, уничтожение. Бурный, не вкладывающийся ни в какое воображение процесс прорастания и гниения, неумолимого роста и беспощадного размалывания произрастающего. И представьте себе, в этом гигантском процессе человек-муравей пытается установить какой-то свой порядок — иными словами, блоха пытается навязать свою волю волу, по спине которого ползает.