Повестка в космос, стр. 71

6

— Гри-и-ша!.. — отразился эхом голос Ари. И все замерло на несколько лет.

— Гри-и-ша!

И исчезло навсегда.

Что- то было в смерти. После смерти. За смертью. Но не получалось вспомнить. Как сон. Смотришь его, участвуешь, но проснулся — и позади будто стена. Она не пускает назад. Сон рядом, за этой стеной, тело еще живет им. Но попытки вспомнить наталкиваются на преграду. И ощущаешь страшную досаду. Там происходило что-то интересное, важное. Почему? Почему нельзя вспомнить? Ведь это было всего лишь секунду назад

Смерть стояла подобным рубежом — отсекающей границей. Обидно до слез: как же так? Мне надо жить? Зачем? Ведь только что было так прекрасно! Еще мгновение назад ощущалось нечто невероятное. Назад, верните меня назад! Я не хочу оттуда уходить! Но что там было? Что именно? Будто лишили только что врученного подарка — красивой удивительной коробочки, в которой самое-самое нужное, самое невероятное и фантастическое, но что именно — не узнаешь никогда.

Не хотелось жить. В жизни царили холод и мрак. А там, за смертью, только что происходило что-то волшебное. Но меня лишили даже воспоминаний об этом, оставив лишь тоску и обиду.

«Живи!» — приказали мне. И забросили в ледяную кривую комнатку, где мне пришлось выгнуться, согнуться, вывернуть руки и ноги, с силой вдавить голову в плечи, чтобы уместиться. Пронзающий холод растворил в себе без остатка. Я был холодом.

Я — холод. Это была первая моя мысль. Первая мысль только что родившегося существа. Даже не мысль — знание. Думать я еще не научился. Но знать — мог. Я — холод. Этим знанием, кроме которого ничего не было и которое поэтому являлось заменой плоти и крови, я жил так долго, что, казалось, умер еще раз, не вынеся адского, кромешного, уничтожающего и всепоглощающего холода.

И от холода я заплакал. Вопль явившегося на свет Ребенка. Только вместо света — тьма, вместо вопля — мычание, а вместо ребенка — одинокий кусок материи, который почему-то был не мертвым.

Тесная камера пыток, в которую меня запихали, вызывала непримиримое отвращение. Я не хотел и не мог находиться в ней. Отторжение стало второй моей мыслью. Уйти, вылезти, избавиться, разрушить. Разрушить сдавливающие меня стены, распрямиться. И я корчился, напрягался, доводил мысль об отторжении до невиданной силы, потому что ничего другого не ощущал. Весь мир был отторжением, и я — его сутью.

И я прорвался. Темница лопнула, как нарыв, изошла ошметками сковывающих ремней. Существовани сведенное до этого в точку одной-единственной мысли вспыхнуло, мгновенно растеклось бесконечностью. Новое ощущение выражало весь смысл мира: я — есть- Оно было единственным. Не существовало ничего, кроме него. Все мое существо было этим ощущением, вес мир: я — это мир, я — есть.

И вдруг возник вопрос, который все разрушил, где я?… И это была последняя мысль перед тем, как ожил.

Кашель раздирал грудь надсадным спазмом. Словно внутрь меня зашили горсть игл и булавок. Воя сквозь сжатые челюсти, я катался по земле. Руки не слушались, мне хотелось быстрей разодрать ногтями кожу на груди и вырвать из себя тяжелый колющий куль. И хорошо, что не слушались. Я бы непременно так и сделал. Выхаркнуть его не получалось: я вспахал горло, насилуемый кошмарным кашлем, и не мог остановиться. Когда я измучался до изнеможения, когда тело от каждого нового спазма начало взрываться мучительной ударяющей болью, я заорал, не в силах больше этого выносить. Я орал так, как никогда в жизни и как никогда больше не буду. Мне хотелось криком порвать у себя в груди все, что там находилось, и прекратить страдания.

И это сработало. Оглушенный и ослепленный, я вдруг осознал, что помехи в груди больше нет. Я был жив, лежал на чем-то, делал вдох, выдох, еще вдох.

Отупевшая от кашля голова гудела, как набатный колокол. Тело отсутствовало в ощущениях, изможденное кашлем вконец, и я радовался свободе от него хоть на какое-то время.

И минули сотни тысяч лет, прежде чем я снова осознал, что я — это я. Беспамятство могло длиться и секунду, но поскольку следить за временем было некому, то секунда приобретала равнозначность вечности. и лишь когда сознание включилось, начался заложенный в генах «тик-так», не позволяющий забыться, отсчитывающий мгновения жизни, сличая их одно с другим, делая выводы и заполняя голову белым шумом «существования».

«Лежу», — подумал я. Как пенсионер на отдыхе, следующую мысль я родил далеко не сразу. «Лежу», — крутилось в голове, поворачиваясь то одной стороной, то другой. Не хотелось уходить от этой мысли. Торопиться некуда, ничего особо не хочется. Что есть, то есть. Зачем нужно что-то еще, когда и так терпимо. Жив — и ладно. Ничего не болит — замечательно, оставьте в покое, чтоб и дальше не болело. «Лежу».

Вот только руки не двигаются. Я попытался пошевелить руками — не получилось. Но зато не болит ничего. И хорошо.

Что- то прикоснулось к лицу. Непонятное, мягкое. Покряхтев, я сдвинул шестеренки в голове, подумал: «Что-то там есть, к лицу прикоснулось». Эта богатая мысль надолго заняла меня. Залогом безопасности и жизни являлась неспешность и осторожность, и я обдумывал мысль «Что-то там есть…» очень долго и основательно. В итоге решил пощупать, что же там. Несколько неудачных попыток — и вдруг по нервам пришел сигнал, что две мои руки встретились перед лицом. «Ага! — понял я. — Это одна рука к лицу прикоснулась, а вторая рука ее нащупала». Руки казались заполненными ватой, и Двигал ими будто не я, а кто-то другой, дергая за веревочки, неловко перемещая суставы, лишь с двадцатой попытки попадая в нужное место. Я почувствовал, что все тело мое такое — ватное, отстраненное, реагирующее на приказы головы неточно и замедленно.

«А глаза? — вдруг вспыхнула мысль. — Что с моими глазами?!» Я ничего не видел. Заторможенные моргания ощущались, но ничего не меняли. «Почему?» Что-то прикоснулось прямо к выпуклости глаз. «Это я пальцами прикоснулся», — понял я. Глаза находились на месте, но ничего не видели.

Спустя несколько десятков мыслей и сотен хаотичных движений (только в них я мог отслеживать течении времени) я познакомился со своим телом достаточно хорошо, чтобы заставить его передвигаться. И я пополхз. Наверное, я больше походил на гусеницу: извивался подтягивал конечности, выбрасывал их по направлении движения. Ползти было жутко неудобно. Земля проваливалась ямами, торчала вверх мягкими кусками, ни одного сантиметра ровной поверхности. Словно обезумевший экскаватор заходился здесь в жестоком приступе эпилепсии.

Полз я долго. Услышь я вопросы: «зачем?», «куда?» — очень бы удивился. Ответов, естественно, не было. Зачем растет дерево? Оно же не знает. Так и я: ползу потому, что ползлось, о смысле я не задумывался. Зато стал лучше управлять телом. Руки и ноги больше не торчали резиновыми шлангами и могли довольно точно двигаться так, как хотелось.

«Да ведь тебя же убили», — вдруг подумал я и остановился.

Странно. Убили. Думать о себе этим словом непривычно и жутко. Хотя кое-какой опыт у меня был. Ари тоже меня убивала. И взрыв меня убивал. Хотя нет, взрыв мог убить, — не получилось. Вот у Ари получилось. Временная остановка сердца для вручения подарка. Но я тогда не умер до конца, не успел… Зато сейчас успел.

Был мертвый, стал живой. Я абсолютно точно знал, что умирал. Потусторонний мир в воспоминаниях не остался, может, его и не было, но сам факт смерти мой организм знал и помнил абсолютно точно. «Сна я, может, и не запомнил, но то, что спал, — непререкаемо». Как-то так.

М- м, да я ж как Иисус! Гришка воскресе! Безумие…

А не видел я ничего потому, что вокруг тьма кромешная. Даже не знаю, сколько времени потребовалось мне для понимания этого простого факта. Но в какое-то мгновение тело достаточно пришло в себя, стало ясно: глаза есть, и они видят. Только видеть нечего — свет здесь умер по-настоящему, навсегда.

Резиновые пальцы нащупали в кармане сотик. Но сотик тоже умер по-настоящему после путешествия в пивном бочонке. Гадство! Почему, скажите на милость, я получил способность оживать, а в темноте видеть не научился? Второе же намного легче! В чем смысл?