Маримба!, стр. 46

– А! – восклицает Катька. – Вот я себя и поймала! «Жи-ши» пиши через «и»! «Шикалад»! Не «шекалад»!

* * *

В доме ведутся разговоры о переезде. Я куда-то звоню, покупаю газеты, где написано, какие квартиры и где продаются, сколько стоят, какая у них планировка, езжу смотреть, иногда беру Катю.

Как-то ужином Катька небрежно спрашивает, окидывая взглядом нашу комнату:

– Сколько метров в этой комнатке?

– Двадцать два…

– А с мебелью?

* * *

Катя рисует цветными ручками, рисует и вдруг говорит:

– Мам, а ведь ручка – это мама. Только что ничего не было – и вот она нарисовала человечка!

* * *

Катя никак не может протолкнуться мимо меня в нашей крохотной ванной комнате. Я стираю, а она лезет и лезет к ванной, набрать воды для какой-то игры.

Сетует в сердцах:

– Мам, я понимаю, что у женщины должна быть попа, но не такая, чтобы ребенок в достаточно просторной ванной не мог мимо тебя пролезть!

* * *

Смотрю одним глазом передачу по «Культуре», выступают пять художников и критиков. Мне понравился один художник – в шапочке, с бородкой, хорошими зубами, умный, улыбчивый и какой-то непростой. Говорю об этом Катьке. Она мне в пику называет другого. А минут через пять вскидывается:

– Вот этот дед, который тебе понравился, он – дурак!

«Деду» лет сорок пять максимум. Может быть, тридцать семь.

* * *

Я: Ой, не отпускает меня этот вид, который мы вчера видели с тобой…

Катя: А ты ему скажи, что прием окончен!

* * *

Шестилетняя Катя пишет письмо Деду Морозу в Великий Устюг. Спрашивает меня:

– Мам, а «уважаемый» – «у» вместе пишется?

* * *

Я провожу ревизию в шкафу – что мало, что было мало еще прошлой весной…

Катя внимательно просматривает все, что откладываю в сторону, просит:

– Мам, не выбрасывай эти колготки! У них дырки похожи на зловещие глаза!

* * *

Перед сном Катя неожиданно спрашивает:

– Мам, а ты хочешь быть греком?

– Нет.

– А я вот очень хочу быть гречкой…

* * *

– Мам, будешь слушать про моего малыша?

– Конечно…

Катька все рассказывала и рассказывала истории про своего мифического «малыша» Сашу. Я сначала думала, что это ее воображаемый «братик», но постепенно из контекста стало ясно – нет, сын. Уточнить как-то стеснялась, а Катька называла его просто «мой малыш».

– Мам, слушаешь? Помнишь, чем там закончилось в прошлый раз?

– Да…

Я никогда не помнила, но Катька мне верила. В шесть лет еще веришь всему, что говорит мама.

– Вот, мой малыш съел однажды двадцать кислородных коктейлей. И раздулся, как шарик. Я попросила: «Дайте мне, пожалуйста, ниточку!» Привязала его к ниточке, и мы зашагали домой, есть суп!

Из цикла «Тонкая грань»

Дорогой читатель!

Эти строчки – самые грустные из всего, что я написала за всю свою жизнь. Если сегодня за окном – яркое солнце, весна, лето, поют птицы на деревьях и в твоей душе, – тогда и ты не заглядывай за тонкую грань, проходящую между двумя мирами, – солнечным миром живых, любящих, ненавидящих, страдающих, мечтающих и миром тех, кто живет теперь только в нашей душе. Просто переверни эти несколько страниц, в которых любовь и боль слиты воедино, читать которые больно.

«Идешь, на меня похожий, глаза опуская вниз, я их опускала – тоже, прохожий – остановись!» Цветаева думала о смерти в семнадцать лет. Стихотворение это она писала, представляя, что она – в могиле, а прохожий спешит мимо. В семнадцать лет она знала, что на земле есть сроки, есть жизнь и есть смерть, есть невидимая грань между двумя мирами, проходящая тонкой затейливой нитью прямо между нами, живущими, и ушедшими, – где-то здесь, рядом, неуловимо, страшно.

Я не знала в семнадцать лет об этом. И позже не знала. И знать не хотела. Перелистывала страницы, где говорилось о смерти, отворачивалась от кладбищ, выключала телевизор, не слушала разговоров. Но смерть – это часть жизни. Тот, кто это знает, тот знает. Кого еще не коснулось, не опалило, не заставило по-другому дышать, по-другому почувствовать дыхание самой жизни, – у того все впереди.

Это знание неизбежно. Оно тяжело и необходимо. Оно приходит тогда, когда приходит. Самый близкий, самый родной человек уходит навсегда. И ты ничего не можешь с этим поделать. У тебя остается любовь, боль, сожаления, воспоминания. И появляется знание. Новое, сложное, порой невыносимое знание – о той сокрытой обычно части жизни, которая называется смерть.

Внутри черного

Ровно за месяц до маминой смерти мне приснилось, что мы с ней и с Катькой пришли в гости к моим давно умершим бабушке и дедушке. Мы с дочкой постояли в темной прихожей, за которой было что-то… трудно объяснимое словами, другое. И ушли. А мама осталась с ними. И моя бабушка так весело крикнула из-за плотно закрытой двери:

– Пока! Пока-пока!

Ровно за месяц. День в день.

Я не знаю, что такое душа. Я несчастная материалистка. Я надеюсь только на знание физики – вернее, на то, чего физики не знают. Они не скрывают: то, из чего состоим мы, люди, а также все живое и неживое вокруг нас, включая Землю, Солнце и другие звезды, – это лишь 4 % известной нам материи. Все остальное – «темная» материя и «темная энергия». Темная потому, что никто не понимает, что это такое. Никто из физиков. И может быть, вот там-то, в этих девяносто шести известных нам процентах неизвестной материи и энергии и живет сейчас мамина душа. И тогда все наивные церковные сказки имеют научное обоснование. К смерти привыкаешь – к уходу самого близкого и родного человека. Пуповина перерезается не тогда, когда рождается ребенок, а когда умирает мать. Это правда. К этому можно и нужно привыкнуть. Через это уже проходили многие мои друзья. Те, кто не проходили еще, продолжают ругаться с матерями, жаловаться на них, раздражаться.

Мамы ведь, старея, ничего не понимают. Мало того, что в детстве они дарили нам шерстяные носки вместо кукол и скучные книги вместо машинок, они еще и не принимают наших мужей и жен, балуют детей, говорят глупости, не пользуются Интернетом, смотрят сериалы, верят тому, что говорят по телевизору и пишут в популярных журналах.

Мама – постоянный источник раздражения, пока она есть. Но когда у мамы больше нет сил смотреть телевизор и ждать наших звонков, она перерезает пуповину и уходит. Туда, где у нее ничего не болит, где ей никто не будет говорить обидных слов, где не зависишь от суетного расписания взрослых детей и не видишь насмешливых взглядов продвинутых внуков. Где – никак.

Я оплачивала панихиду и покупала свечи в церковной лавке. Продававшая свечи красивая, еще не старая женщина, в глухой черной одежде, но почему-то с ослепительно-белым платком на голове, с укором и недоумением мне сказала:

– Вы напрасно скорбите. Ей сейчас хорошо. Она – у Бога. А мы – здесь!

Здесь, где плохо, пусто, одиноко, невыносимо. Я поняла, что она хотела сказать. Я видела, по ее сухим, плотно сжатым губам, по отстраненному взгляду – она знает, о чем речь. Она знает, как это бывает, очень хорошо знает. И она, счастливая в своей вере, только ею и живет. Молится и знает, что ее молитвы помогают. Они помогают ей самой как-то здесь выживать, в ожидании встречи с теми, у которых уже нет мук и скорби. Ее черное, ее скорбь – бесконечны. Но долго внутри черного не проживешь. Поэтому она живет этой безумной верой. Поэтому у нее белейший, тщательно выглаженный платок. Исплаканные глаза, в которых больше нет слез, еще недавно очень красивые глаза, светлые. Слез нет, но света тоже нет. Тогда остается вера. Иначе внутри черного погибнешь.