Баллада о большевистском подполье, стр. 41

Изучать окружающую жизнь.

Время Виктора Павловича Ногина было заполнено до предела: он отмечал день за днем время прилета и отлета птиц, появление цветов, признаки весны или наступления зимы. Производил тщательные метеорологические наблюдения. Пытался найти удовлетворительную гипотезу для объяснения особенностей местного рельефа — например, янских лунообразных впадин, которые он прозвал «амфитеатрами».

Но больше всего увлекли его полярные сияния. Он возился с самодельным угломерным инструментом, производил подсчеты, выводил формулы, чтоб найти объяснение этому явлению.

«Наблюдая полярные сияния, — пишет он, — я увлекался и забывал, что нахожусь в Верхоянске: забывал о всех своих мрачных мыслях и видел перед собою только землю, охваченную от полюса до полюса лучами сияний. Мне хотелось понять это явление и поставить его в связь с другими явлениями природы. Я строил ряд гипотез. Может быть, они и не выдержали бы научной критики, но мысль об этом не останавливала меня. Я думал и уходил мыслями далеко от всех тех пут, которые давили меня».

Одновременно с этим В. П. Ногин с такой же серьезностью и пытливостью изучал условия жизни местного населения.

Хотя и раньше ему приходилось бывать в очень глухих углах, но такого, как здесь, он еще не видел. Тут не было известно даже употребления колеса! История словно отодвинулась на несколько тысячелетий назад, к первобытному обществу, в котором, однако, имелись урядники, становые, водка, сифилис и купцы, обманывающие и грабящие несчастных якутов.

И еще одним занимался Ногин: расспрашивая местных жителей, собирая сохранившиеся на руках письма и вещественные памятники, он восстанавливал трагическую историю якутской ссылки.

Ему и сейчас бывало трудно. И сейчас бывали минуты, когда он чувствовал себя настолько изъятым из жизни, что переставал ощущать жизнь в себе самом. Но все же основным, что определяло весь тонус его существования, была работа, было творческое горение, плодом которого явилась изумительная книга «На полюсе холода», полная наблюдательности, эпической силы и тонкого юмора.

Виктор Павлович Ногин не был ученым. Он не имел высшего образования. И даже среднего.

Он, как и другие товарищи по партии, прожившие такую же, а порой еще более трудную и бурную жизнь, был большевиком ленинской школы. В этом разгадка необыкновенной натуры этих людей.

16

Отсидевший в те годы каторжный срок в тюрьмах Восточной Сибири большевик Владимир Виленский-Сибиряков, вспоминая узловые этапы в Красноярской и Иркутской тюрьмах и знаменитый Ленский двор Александровской тюрьмы, говорит, что тот, кто там побывал, видел всю каторжную и ссыльную Россию, которая растекалась оттуда по ссылкам и каторжным тюрьмам Восточной Сибири.

Волна осужденных широкой волной шла через этапы и пересылки. Порой во время пересыльного половодья образовывались заторы, и в этих тюрьмах скоплялись сотни, а то и тысячи пересылаемых. В эти моменты в пересыльных тюрьмах происходило нечто похожее на всероссийские партийные конференции и съезды.

В тюрьмах развертывались обстоятельнейшие дискуссии, во время которых шел процесс воспитания широких масс и взаимной шлифовки, как это бывает с галькой, когда она, увлекаемая мощным потоком речного течения, шлифуется, обтираясь друг о друга.

Так каторжане, которые были взяты как революционные повстанцы, сплачивались и становились сознательными борцами.

— Каторга и ссылка, — заключает свою мысль Виленский-Сибиряков, — превратились в школу для подготовки кадров будущей революции.

Именно революции!

Революция была подавлена, но не побеждена. Она отступила, но отступила с боями. Под пеплом тлели горячие угли.

Прошло немного лет — и они вспыхнули ярким пламенем нового революционного подъема!

Глава шестая

Страницы любви

1

Листок бумаги, перекрещенный широкими желтыми полосами… Дальний звон быстро двигающихся почтовых колокольцев. Крик: «Почта!.. Почта едет!..»

Дрожащие руки нетерпеливо разрывают конверты. Письма, письма, письма… От жены, мужа, детей… От любимого человека… От родителей, братьев, сестер… От друзей и товарищей…

Взгляд жадно скользит по строкам, чтоб схватить общий смысл, потом вернуться снова — и снова читать и перечитывать, пока события полугодовой давности не будут пережиты и передуманы и не запомнятся в каждой, самой малой своей подробности.

Тому, кто находится в тюрьме, на каторге, в ссылке, в каждом письме с воли чудится недосказанное. Как заметил кто-то, «не говоря уже о многоточии или вопросительном знаке, каждая запятая и та делает вид, что она что-то знает…»

Но вот прошла неделя, другая. Письма выучены почти наизусть, газеты и журналы прочитаны вдоль и поперек.

Мир опять замкнулся в стенах тюремной камеры или опостылевшей избы. И ухо снова прислушивается: когда же послышится звон колокольцев, разноголосый вой ездовых собак и крик: «Почта!.. Почта едет!..»?

Жизнь большевиков-подпольщиков представляла собою беспрерывную цепь скитаний из тюрьмы в подполье, из подполья в тюрьму, оттуда в ссылку, на каторгу и опять в тюрьму, опять в ссылку. Однако отсюда не следует делать вывод, что они не знали личной жизни и всей связанной с нею гаммы чувств.

Они жили не одной только идеей, им никогда не были чужды иные человеческие чувства. И они страдали, томились, знали любовь, ревность, боль и счастье, ту огромную, всепоглощающую нежность, страсть, при которой, говоря словами поэта Элюара, «звезды рассеивают мрак, и нет ничего, кроме звезд».

Увы, архивы почти не сохранили личных писем, по которым мы смогли бы воскресить эту сторону жизни революционеров-подпольщиков, да и те письма, что сохранились, написаны с постоянной оглядкой на тюремную и иную цензуру. Трудно писать о любви, когда знаешь, что прежде, чем твое письмо прочтет любимый человек, его будут прощупывать глаза тюремщиков, что слова твоей тоски, тревоги, любви, отчаяния перечеркнут крест-накрест две жирные желтые полосы проявителя.

Но тогда, когда человек знал, что письмо его будет передано из рук в руки…

«Владимирская тюрьма.

Дорогая моя, милая, родная… Сегодня, кажется, последний день я с тобой под одной кровлей. Эти две недели были ужасны! Находиться так близко и не видеть друг друга после двух лет… Ох, как тяжело, больно до слез…

Палачи, наверное, не разрешат проститься… Мне все время приходилось скрывать, что я знаю, что ты, моя милая, здесь. Пытался писать тебе, но ты, кажется, не получала. Маруся, миленькая! Теперь только в полном объеме я испытал страстную любовь к тебе в ужасной муке. Ярко представляется мне вся картина твоего изгнания на пустынный север; живо чувствую все мучения, все горе, которые тебе придется вынести. Завтра я на коленях провожу тот поезд, который увезет тебя от меня… на мучения. Родная, знай, что в этот миг я буду шептать вслед уносящемуся вдаль грохоту ужасного поезда мои горячие мольбы к тебе, слова моей горячей любви к тебе, я провожу этот грохот рыданием, которое и сейчас едва сдерживается… Так близко было свидание, и так надолго оно отдаляется вместе с поездом, уносящим тебя.

Такие моменты, как настоящий, не забываются… Горе перед разлукой с тобой разбудило жизненные силы: я хочу жить и буду жить во что бы то ни стало! Презрение к палачам, любовь к тебе будут источником моих жизненных сил. Знай, дорогая Маруся. Я люблю тебя и буду жить этой любовью и надеждой увидеться с тобой.

…Странная и жестокая русская судьба! Она превращает в мучение любовь тогда, когда эта любовь особенно прекрасна, когда жизнь полна… Но воспоминание о прошлом, воспоминание о таких моментах, как настоящий, тесно и крепко соединили нас и уменьшили боль от сознания, что жизнь разбита…

Прощай, моя дорогая, милая! Сохрани это письмецо до свидания, только спрячь его подальше… Я постараюсь, чтобы в Вологду тебе выслали еще денег. Милая, ты поедешь в моих шубах — это мне очень приятно, что удалось сделать. Береги здоровье.