Уильям Шекспир. Гений и его эпоха, стр. 5

Глава 2

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

Шекспировские биографы романтического толка с готовностью рисуют нашего героя в виде жизнерадостного щенка. Ф.Дж. Фернивал, к примеру, пишет: «Итак, наш красивый розовощекий кареглазый мальчик с каштановыми волосами пошел в школу… Если помнить, что мальчику предстояло стать отцом, я вижу крепко скроенного, однако гибкого и энергичного подростка с румяными щеками, светло-карими глазами, высоким лбом, полного бьющей через край жизненной энергии, импульсивного, любознательного, симпатичного, готового к любым забавам и проделкам; всегда улыбающегося, несмотря на царапины…»

Кто-то прочитает это с недоумением, а потом подумает, не обращая внимание на тон, подходящий скорее для «Газеты для мальчиков»: что-то здесь не так. Мы обладаем парой портретов взрослого Шекспира; нам известен цвет его волос и овал лица. Высокий лоб появился, вероятно, в процессе облысения, и мы, если захотим, увидим мальчика с каштановыми локонами, нависшими над глазами. Кэролин Сперджин в книге «Образ Шекспира» уговаривает нас, на основе определенных наглядных изысканий в пьесах и стихах Шекспира, поверить в то, что Уилл легко краснел и бледнел и что он был прекрасно осведомлен о механизме реакции лица на эмоции. Возможно, он сумел что-то скрыть, а что-то не сумел и не смог избежать законного наказания. Мы с уверенностью можем сказать, что он был здоров. Он выжил, хоть и подвергся риску, родившись в апреле, да еще во время эпидемии чумы. У нас нет оснований сомневаться в его уме, быстроте реакции и эмоциональной неуравновешенности. Будучи сам близоруким, я подозреваю, что Шекспир был близорук. Он видит мельчайшие детали природного мира и оттенки мимики с чрезвычайной ясностью человека, который привык всматриваться. Он, несомненно, был читателем. Возможно, он читал, пока другие мальчики получали царапины.

Если исходить из современных стандартов, то книг для чтения было не так уж много. В то время не было общедоступного образования, которое помогало бы незаурядному ребенку полюбить книги. Возможно, Уилл рано отправился в начальную школу, в возрасте семи лет. Вероятно, он уже умел читать и писать по-английски, проработав алфавит с помощью азбуки: «А само по себе А, В само по себе В» и так далее. Если ты знал алфавит, то мог составлять английские слова, не изучая фонетику. Английское произношение было тогда поразительно неустойчивым. Оно дожидалось непродуманной рационализации прессы времен Гражданской войны, когда издатели слишком торопились, чтобы заботиться о чем-то ином, кроме самого экономичного произношения, и игнорировали прежнюю нужду расширять слова или «оправдывать» строчку, напечатанную со слишком большим количеством букв (превращая, например, «then» в «thenne», «wit» в «witte» или даже «only» в «ondeliche» в конце строки для того, чтобы сохранить единообразие строк). Более того, оно дожидалось систематизации большого словаря Сэмюэля Джонсона 1755 года. Так что в шекспировские дни язык было выучить нетрудно. Никто не стал бы вас упрекать за орфографические ошибки. Все всем сходило с рук, включая королеву Елизавету.

Целью начальной школы, требования для поступления в которую были минимальны — умение читать и писать по-английски, — являлась подготовка учеников к тяжелой зубрежке в грамматической школе. Грамматическая школа, или школа латинской грамматики, преследовала только одну цель, провозглашенную в ее названии: выучить грамматику, латинскую грамматику. Никакой истории, географии, музыки, уроков труда, физического воспитания; только латинская грамматика. Уильям Лили, первый, лучший учитель школы Святого Павла, умерший в 1522 году, продолжал жить в «Grammaticis Rudimenta» («Основах грамматики»), которые были светской Библией Стратфордской грамматической школы, так же как в Итоне или Вестминстере. Юный Шекспир столкнулся с необходимостью зубрить «Грамматику» Лили, скучный однообразный путь для постижения великолепия Рима.

Латинский язык сегодня исчез из обихода. Встречаются даже такие студенты отделений римской литературы, которые никогда не читали Овидия или Вергилия в подлиннике. Но елизаветинская Англия взирала на Римскую империю как на образец гражданских добродетелей; героями англичан были римские герои. Когда-то считали, что Брут был основателем Британии, и учебник английской истории можно было бы назвать, как называли Лайамонскую хронику, просто Брутом. Римляне, пусть и умершие, обитали на более высоких уровнях реальности, чем англичане, как мертвые, так и живые. Английский язык, будучи живым, изменчивым и беспорядочным, был лишен спокойствия и завершенности образцов, которые выкладывал Лили на анатомический стол для препарации. Конечно, существовал Джеффри Чосер, но его язык был причудливым, и его стихи не годились для зубрежки. Чтобы овладеть культурой, человеку следовало войти в античный мир. Величие греков признавали, но в округе было мало греческих школ, особенно в таком маленьком городке, как Стратфорд. В университетах больше внимания уделяли древнегреческому. Римская культура впитала греческую, и узнать все о Трое и похождениях Улисса можно было из книг латинских авторов. Латинский язык был всем. Изучение латинского не требовало, как в наши дни, каких-либо оправдывающих обстоятельств. «Сегодня, ребята, мы приступим к латинскому, и, возможно, вам будет интересно узнать, почему мы трудимся в наши дни над языком давно вымершего народа. Не зевай, Уитерби». В грамматических школах ничего подобного не происходило. Елизаветинские латинисты умели обращаться с хлыстом власти. Иногда к тому же в буквальном смысле слова.

Среди елизаветинских педагогов царило мнение, что знания в детей надо впихивать, а то и вбивать. Должно было пройти более двух столетий, прежде чем общепринятым взглядом на воспитание детей стал романтический взгляд Вордсворта и Руссо, и детей стали рассматривать как вместилище божественной мудрости. Вордсворт смотрел с трепетом на ауру преднатального знания, которая сияет вокруг новорожденного, и называл того лучшим философом. Считали, что ребенок способен к мгновенному восприятию вечной истины, а взросление рассматривали как процессе забывания, уверяли, что божественный свет меркнет в мраке повседневной жизни. Это наблюдение было давно представлено в диалоге Платона «Федон», где показан ребенок раба, никогда ничему не обучавшийся, но под ненавязчивым руководством или обучением Сократа демонстрировавший незаурядные знания геометрии. Елизаветинцы знали этот диалог, но не воспринимали его всерьез.

Елизаветинские родители, возможно, и нежно относились к своим детям, но они не были сентиментальны. У них не имелось романтического отношения к детям, возможно, потому, что дети часто умирали, подобно сестре Уилла, и следовало отдать все силы на их воспроизведение. Даже нежелание Шекспиров расстаться с красивым именем Джоан можно рассматривать как доказательство их прагматизма. Чем скорее дети становились взрослыми, тем лучше, и родители начинали одевать их как взрослых: понимание того, что детей следует одевать как детей, возникло недавно. Сожаление, что дети так медленно учатся правильно вести себя, медленно взрослеют, выпадало на долю учителей, а не родителей, и это естественное медленное развитие считали следствием первородного греха. Грех стремились выбить; образовавшийся вакуум заполняли полезным (то есть бесполезным) знанием взрослых, и подходили к этому настолько серьезно, что для игр у детей просто не оставалось времени. Школа мрачна: старые, потертые скамьи не казались праздником жизни, хотя на партах лежала грамматика Лили.

Школьник приступал к занятиям в семь утра — зимой и в шесть — летом. После молитвы о том, чтобы стать хорошими и безгрешными мальчиками, знающими латинский, ученики принимались за зубрежку и учились до девяти, затем им позволяли позавтракать. Потом опять занятия до одиннадцати, и только после этого благословенный двухчасовой перерыв на обед. Возвращались в школу к часу, пообедав соленым мясом, отвратительным элем и черным хлебом, — все это бурчало потом в животе — и снова напряженная, утомительная работа до пяти. Дважды в неделю свободные полдня, в год — сорок дней каникул. Столь напряженный день проходил бы легче, если бы учеба была более разнообразной и если бы были разработаны гуманные педагогические приемы. Но обучение строилось не на убеждающих доказательствах, а на зубрежке. Когда-то мне было сказано иезуитом, преподавателем латинского, что слово «учиться» произошло от латинского глагола «educare», однокоренного с глаголом «manducare», что означает «есть», и не имеет ничего общего со словарным глаголом «educare», который близок к «educere» — «вытягивать», «вынимать», «извлекать». Этой фальшивой этимологией, похоже, руководствовалась елизаветинская педагогика, и «питание» было обильным, чрезмерным, чудовищно занудным.