Капитан полевой артиллерии, стр. 64

Тимашев как-то странно хмыкнул:

– С виду все верно у вас рассчитано, Лихунов. Но не хотите ли послать к чертовой матери их благотворительность? Неужели вам приятно будет потом сознавать, что великодушно освобождены врагом, который на самом деле подл, жесток, а вовсе не великодушен?

Лихунову нравилось то, что Тимашев, несмотря на молодость, часто был очень рассудителен, если не сказать умен. Константин Николаевич поднял голову, желая увидеть лицо поручика, – тот, он был уверен, хотел сказать ему что-то очень серьезное. Так и случилось. В комнате в это время почти никого не было, большинство офицеров находились на ревизии хозяйства лагерной лавочки, другие спали. Тимашев нагнулся к сидящему Лихунову и негромко заговорил:

– Константин Николаевич, голубчик, нет мочи здесь больше находиться! Я драться, драться хочу! Бить, убивать этих псов германских, сволочь эту жестокую! Ненавижу! Ненавижу! Вы думали, наверно, что я по своей воле в штаб попал, да? Думаете, от опасности, от сражения уйти хотел? Думаете, не противно мне, что другие воюют… воевали, а я мальчиком, лакеем, шестеркой туда-сюда, туда-сюда! Я ведь тоже подвиг героический совершить хотел, крест заслужить хотел… да черт с ним, с крестом, – отечеству своему служить хотел, а не получилось. Вот, бежать отсюда хочу, и вы тоже со мной бегите. У нас верное дело – послезавтра уж уйдем отсюда, далеко отсюда будем. У нас деньги есть, паспорта себе любые купим, через неделю в России будем!

Лихунов снизу вверх смотрел на взволнованное, раскрасневшееся лицо Тимашева и верил каждому его слову. Нужно было решать, что ответить юноше. Лихунов знал, что отказ уронит его авторитет навечно.

– Каким образом вы хотите бежать?

– Я вам скажу, скажу,- зашептал Тимашев, – только вы уж обещайте…

– О чем вы говорите, поручик?

– Ну, простите, простите. Мы рыли подземный ход из балагана, где у нас сцена артистическая, по направлению к забору. Там, вы сами знаете, совсем недалеко, а земля хорошая, мягкая. Ну вот, собирались вместе со всеми на репетицию будто – и рыли, рыли. Теперь уж ход почти совсем закончен!

– А кто это… «вы»? С кем вы рыли ход?

Тимашев помедлил немного, словно сомневаясь, имеет ли он право называть товарища, но потом ответил твердо:

– Это Развалов, подполковник Развалов. Это он и предложил копать ход – инженер ведь, знает…

Лихунов нахмурился:

– Если бы вы избрали другого попутчика, то я бы еще подумал, бежать мне или нет. Теперь же ответ мой категоричен: нет!

Тимашев вспылил:

– Ах вот как! Вам не нравится Развалов?! А чем же, признайтесь!

– Вы, верно, и сами догадываетесь чем. Мне убеждения его не нравятся, а в таком опасном деле, как побег, мне бы хотелось ни на йоту не сомневаться в соратниках. И вы, пожалуйста, не кричите, Тимашев. Ваше дело тишины требует.

Но Тимашев отчего-то не на шутку разозлился. Ему не нравились сомнения Лихунова, потому что он слишком много возлагал на побег, не хотел рисковать, а поэтому хотел успокоить себя.

– Вы что же, думаете, что человек, который изо дня в день в течение двух месяцев копал со мною землю, рисковал быть уличенным в этом, сможет подвести?

Лихунову не понравился настойчивый тон Тимашева, и он сказал решительно и сухо:

– Я ни о чем не думаю! Мне попросту не нравятся убеждения Развалова, вот и все! К тому же, – усмехнулся Лихунов, – то, что вы в течение двух месяцев практически у всех на виду копали свой подкоп и остались незамеченными, неуличенными, лично меня немало удивляет. Может быть, ваш Развалов ничем и не рисковал? – и Лихунов опять усмехнулся.

Тимашев был озадачен.

– Ну что подозрительного увидели вы в Развалове? Да его социалистические идеи – это все так, пустая диалектика для поддержания беседы, способ соригинальничать и больше ничего.

– Господин поручик, – устало сказал Лихунов, – я мнения своего не переменю – бежать с вами не хочу. Да и что проку во мне, полуслепом? Я же вам только обузой буду. Возьмите-ка лучше Храпа. Он хотя бы защитой хорошей вам может служить…

Тимашев тяжело вздохнул:

– Ну как вы не поймете, Константин Николаевич, что я вас не в качестве помощника с собой зову, а вызволить хочу вас отсюда, потому что уважаю… и люблю, да, люблю. А Храпу я тоже предлагал, но он бежать отказался. Говорит, что ему и здесь прилично живется. Деньги у него на кормежку есть, гири тоже есть, вот только по дамскому обществу скучает…

Лихунову не нравилась затея Тимашева, но ему очень нравился сам Тимашев, который так напоминал ему сгоревшего Кривицкого, погибшего на вышке вместо него самого, поэтому и решился Лихунов, прекрасно зная, как неприятны будут его слова, уговорить поручика остаться в лагере:

– Ну послушайте, Тимашев, куда вы бежите? Ведь до нашей территории сотни верст земли неприятеля, где вас неминуемо ждет арест, какие бы паспорта вы не имели. Сейчас конец ноября, скрываться в лесу, в поле вы ни сможете, и вам придется прибегать к помощи гражданских жителей, немцев, потенциальных ваших врагов. О подготовке к побегу уже наверняка многие знают, уверен, что об этом знают и немцы. Развалову я не доверяю и знаю, что среди наших в бараке есть шпион. Куда вы бежите? Это же самоубийство!

Но убеждения были напрасны – они лишь пробудили в юноше петушиное упрямство, и Тимашев, наморщив свой красивый, открытый лоб, сказал неприятным тоном:

– Знаете, Лихунов, я предполагал найти в вас человека более решительного. Ладно, надейтесь на немцев. Возможно, они и выпустят вас на волю.

Но вам… я знаю… стыдно будет вспоминать об этом!

Лихунову слова поручика показались обидными и вздорными. Быстро сматывая дрожащими пальцами старый, грязный бинт, он холодно сказал:

– Я бы посоветовал вам заботиться о собственных проблемах. А я уж как-нибудь позабочусь о личных своими силами. Вам понятно?

Получилось чересчур натянуто и даже грубо. Лихунов заметил, как вздрогнул Тимашев, сказавший, уже отходя от постели Лихунова:

– Да уж вы позаботитесь, я знаю!

Весь день Лихунова не покидало скверное настроение, он сильно переживал, переминал в памяти разговор с поручиком.

«Ну почему, почему я отказался? – думал он. – Только лишь потому, что не захотел бежать с Разваловым? Но почему я так строг к нему? Развалов сам несколько раз уж подходил и пытался примириться, я же делал вид, что не понимаю, в чем дело. У меня дурной, дурной характер! Всем, кто со мной имеет дело, я приношу лишь боль или, по меньшей мере, досаду. Зачем я пытался уговорить Тимашева отказаться от побега? Теперь он не будет верить ни Развалову, ни себе. А почему отказался от побега я? Неужели мне страшно умереть от пули охранника? Нет, не страшно! Я попросту боюсь, что неудача побега принесет мне верный отказ германского министерства в отправке домой как инвалида. Вот чего я боюсь! Но почему я так хочу в Россию? Кто меня там ждет? Войне я теперь не нужен, я сделал для нее все, что мог, немало сделал, но и она меня сделала никчемным и беспомощным. Она отомстила мне! Зачем мне Россия?»

И только сладкое, нежное имя любимой женщины, которое дрожало на каких-то легких, бесплотных паутинках памяти, делало существование Лихунова осмысленным, узаконенным, подтвержденным каким-то конкретным, невыдуманным желанием, звавшим его искалеченное войной тело вырваться из горьких, постыдных объятий чужого права на его Богом сотворенную личность.

ГЛАВА 26

«В лагере, как и на форту, немцы устроили целую систему шпионажа и пропаганды. Видную роль при пропаганде играли немцы-переводчики и подставные пленные, агенты немецкого правительства, обнаруживавшие нередко полное незнание не только офицерского, но и солдатского быта. Являлись субъекты с пятью Георгиями, с аксельбантами на левом плече и так далее. Революционной литературой положительно заваливали. Проповедовали автономию окраин под немецким протекторатом и так далее. Для совращения соблазняли и лучшими лагерями для инородцев, и запугивали переводом в солдатские лагери прапорщиков, произведенных из нижних чинов. Сделан был ряд попыток издавать газету, носившую резкую тенденцию подрыва дисциплины и восстановления младших против старших. К сожалению, я не могу предать гласности подробности о шпионаже из страха повредить лицам, оставшимся в плену, или даже подвергнуть их жизнь и здоровье опасности, так как немцы ведь не стесняются в средствах для внесения смуты в среду русских и для достижения своих целей. Замечу только, что большинство пленных с негодованием отвергает всякие немецкие поползновения сбить их с пути и свято чтить присягу. Постоянный нравственный гнет вызывает попытки офицеров к побегу. Несмотря на проволочные заграждения, запоры, часовых и полицейских собак, редкая неделя проходила без того, чтобы немцы не обнаруживали новых готовящихся подкопов или чтобы несколько человек не пытались бежать или не убегали».