Капитан полевой артиллерии, стр. 32

Лихунов молчал. Потом обнял все еще сидящую девушку и, наклонившись, прошептал на ухо:

– Если… все будет в порядке, ты станешь моей, а сейчас пойдем – ждут меня.

Они вышли на улицу. Было около полуночи. Небо, как видно, затянуло плотными тучами, поэтому луна не освещала дорогу. Крепко взяв Машу за руку, Лихунов молча вел ее по направлению к госпиталю. Так, у госпитальных ворот, охраняемых солдатом, тяжело опершимся на винтовку, они и простились. Маша больше не плакала, не обнимала Лихунова и не целовала его руки. Только сказала негромко своим низким, мягким голосом:

– Милосердным будь, Костя, прошу тебя.

ГЛАВА 14

В штабе Новогеоргиевска, в приемной начальника артиллерии генерала Римского-Корсакова уже толпились человек двадцать пять офицеров. Просторная комната, уже знакомая Лихунову по визитам к их превосходительству, была ярко освещена электричеством, наполнена гулом негромко беседовавших и табачным дымом. Офицеры, заспанные, злые, многие, как видно, хорошо подвыпившие с вечера, были недовольны. Слышались негромкие восклицания:

– Какого черта нужно было ночью поднимать? Утром, что ли, не могли позвать?

– А господин генерал давно уж бессонницей страдает. Ему что день, что ночь…

Некоторые офицеры, не смущаясь, спали, сидя на мягких стульях и вытянув ноги. Слышался храп. Двери кабинета Римского-Корсакова время от времени открывались, в кабинет то входили, то выходили из него посыльные, связные, адъютанты, в приемной появился знакомый Лихунову молоденький адъютант и громко произносил чин и фамилию того или иного офицера, приглашая пройти в кабинет. Многих не оказалось на месте, и адъютант очень сердился, другие же спешили пройти к начальнику артиллерии, откуда выходили уже с какими-то пакетами и тут же покидали приемную. Некоторых приходилось будить, и проснувшиеся, чертыхаясь сквозь зубы и оправляя на ходу мундир, спешили к дверям. Одного штабс-капитана адъютант в кабинет не пропустил и посоветовал ему идти в квартиру – до того офицер был пьян. Лихунов увидел двух командиров батарей своего дивизиона, поздоровался с ними, но разговаривать не стал и отошел в сторонку. Скоро назвали и его фамилию, Лихунов вошел в просторный кабинет, украшенный портретом государя в полный рост. Вокруг огромного стола, за которым сидел сухонький генерал, толпились штабные офицеры, передавая друг другу какие-то бумаги, просматривая их и негромко, с деланно серьезными лицами обменивались мнениями. Лихунова подозвали к столу, их превосходительство порылся в бумагах, то и дело позевывая в сторону, прочитал, закивал головой, словно вспомнил Лихунова, и сказал:

– Вот вы, молодой человек, все докучали мне просьбами, на передовую просились, ну и настал час, германец близко, поезжайте с Богом. Командовать будете лишь одной своей третьей батареей. О проделках ваших наслышан, но закрываю глаза – нам офицеры опытные необходимы. Поступайте в распоряжение командира шестьдесят третьей пехотной дивизии, которая уж стоит на передовых. Вот вам карта с указанием района, куда вам на рассвете выступать надо. Прибыв, тут же позицию готовьте. Разведка доносит, не завтра послезавтра немцы передовую атаковать начнут. Ну, ступайте, голубчик, Бог вам в помощь, – подал Римский-Корсаков Лихунову пакет и вдруг, изменив старчески-простодушный тон на властно-капризный, добавил: – Время не то, занялись бы вами со всем тщанием! Ступайте, капитан!

Лихунов принял карту, отдал честь и, повернувшись на каблуках, пошел из кабинета начальника крепостной артиллерии. В приемной он вспомнил, что забыл спросить у генерала, будет ли освобожден Васильев, недовольно поморщился, сердясь на себя, и поспешил из штаба.

Было около двух часов ночи, но прохлады не чувствовалось. Все притаилось в ожидании то ли предстоящего штурма, то ли проливного дождя с грозой, которой должна была разрешиться жара последних дней. Лихунов шел по ночному Новогеоргиевску, вспоминая Машу, ее теплые объятия, но другая часть его мозга находилась уже за пределами крепости, там, где собирался он встретить врага, словно от этой встречи зависело не только дальнейшее течение его собственной жизни, но и нечто более важное, чем жизнь одного человека.

В казарме, где ночевали его артиллеристы, не спали. Рядовые и унтера неторопливо возились со своим немудреным скарбом, пришивали пуговицы, латали белье, иные молились. К Лихунову подлетел одетый по всей форме, отчего-то радостный Кривицкий:

– Господин капитан, разрешите доложить.

Но Лихунов перебил поручика:

– Почему не спят люди?

Было видно, что Кривицкий расстроен холодной встречей, и Лихунову стало стыдно. Однако молодой человек мгновенно принял прежний беззаботный вид и с улыбкой ответил:

– Да как же, Константин Николаевич, ведь на рассвете выступаем! Какой же тут сон! Нижние чины хоть и в легком мандраже находятся, но зато важность, важность момента очень осознают!

Лихунов удивился:

– Откуда известно стало о выступлении?

– Да как же не узнать! – еще более весело отозвался Кривицкий. – Первая и вторая батареи уже подняты, сбираются! Вот и мы сбираться стали!

Лихунов с каждый днем все сильней и сильней проникался симпатией к старшему офицеру своей батареи, исполнительному, толковому малому, не прощая между тем его мальчишеской несерьезности. Иногда он ловил себя на том, что его легкое недовольство имело причиной нежелание позволить Кривицкому относиться легкомысленно к войне, в которой все было столь трагично, что любая шутка поручика словно задевала самого Лихунова. Но неправоту такого отношения к молодому человеку он понимал, а поэтому всегда стыдился своей сухости в разговорах с ним.

– Ну хорошо, что собираются. Распорядитесь о хорошем завтраке перед выступлением, и через час начинайте выкатывать орудия и впрягать лошадей. Еще патроны надо получить. Идите.

Кривицкий, радуясь теплому тону командира, расцветил свое румяное мальчишеское лицо прекрасной улыбкой и, вскинув к фуражке руку, побежал отдавать распоряжения. А Лихунов, пройдя по казарме, сразу понял, что в этот час, когда каждый знает, что ему делать, он будет лишь помехой, покинул жилище подчиненных и пошел в конюшню седлать лошадь.

В просторной конюшне, плохо освещенной тускло горящими масляными лампами, остро пахло слежавшимся сеном и навозом. Пофыркивали неспящие лошади, слышно было, как где-то неспокойный жеребец грыз дерево стойла. Лихунов разыскал свою пегую некрасивую кобылу, – вестовой, канонир-недомерок, очень любивший Лихунова и его лошадь, уже хлопотал возле нее. Лихунов отпустил вестового – ему очень хотелось самому оседлать Царицу. Пьянея от жаркого, едкого запаха кобылы, он стал не спеша седлать лошадь, аккуратно расправляя потник, чтобы не оставалось морщин, наложил седло, избегая двигать его против шерсти, подтягивая подпруги, боясь тянуть слишком сильно. И каждое внимательное, осторожное движение, которое производил он сейчас, делалось, – Лихунов прекрасно это знал, – для того, чтобы служить совершаемому теперь миллионами людей страшному, неумолимо беспощадному, злому делу, называющемуся войной, и чем лучше, думал он, будут произведены эти нехитрые движения, тем больше сделает он там, где ждали его участия.

Лихунов уже хотел надевать оголовье, как вдруг увидел, что в стойло напротив какой-то нижний чин, напевая тихо, ввел под уздцы высокого серого коня. Солдат этот, должно быть, вернулся из какой-то срочной поездки, очень дальней к тому же. Жеребец его тяжело дышал и ронял на песок конюшни пену со своих взмыленных, покрытых пылью боков. Солдат неторопливо расседлал жеребца, то и дело ласково похлопывая его по шее, и на минуту вышел из стойла. Вернулся он уже с ведром, в котором плескалась вода, и с принадлежностью – скребницей, щеткой, суконкой, железным крючком для чистки копыт. Неторопливо стащил с себя гимнастерку и рубаху, пучком соломы, свернутым в жгут, стал вытирать наиболее грязные места на теле лошади, брюхо и верхнюю половину задних ног. После взялся за щетку, которую жеребец, как видно, не любил – стал дергать кожей, фыркать, мотать головой, пытаясь ударить ею хозяина. А солдат все успокаивал жеребца, то и дело поглаживая его по шее. Лихунов видел, что солдат работает очень умело, после каждых трех-четырех взмахов щеткой проводит волосом щетки по зубцам скребницы, очищая ее от грязи. Потом он обтер коня мокрой суконкой, не забыв детородные части и задний проход. Прикосновения к коже прохладной суконки, казалось, доставляли жеребцу сильное удовольствие – он неподвижно застыл на месте и даже вытянул морду. Отложив суконку, солдат снова взялся за пук соломы и тщательно вытер ноги ниже колена. После железным крючком он выскоблил коню копыта и закончил чистку, обмыв холодной водой глаза и ноздри жеребца. Через четверть часа лошадь было не узнать. Ярко-серая масть казалась ослепительно белой, низкий волос на коже был приглажен и лоснился, грива и хвост распушились, и сам конь, словно понимая свою красоту, насторожился и гордо постукивал копытом передней правой ноги о земляной пол конюшни. Покуда солдатик чистил жеребца, заботливо и привычно, Лихунов неотрывно смотрел на него, и чем дольше он следил за работой солдата, тем глубже в сознание его проникало удивление. Нет, чистку лошади ему приходилось видеть едва ли не каждодневно, но почему-то именно сейчас, незадолго до выезда на позиции, когда все в нем томилось в ожидании борьбы, сражения, жило предстоящей кровавой схваткой, неторопливые, мирные движения солдата, какие-то теплые, невоенные совсем, ласковые и очень понятные лошади, показались Лихунову невероятно странными и даже неприличными, но говорящими в то же время о чем-то очень большом, что равнялось размерами с вереницей страшных событий, тянувшихся из глубин веков, и о чем-то очень сильном, способном, должно быть, поднять из могилы усопших.