Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки, стр. 31

Я посидел на корточках и почертил палочкой по земле.

— Нет, Хиггинс, — крикнул я, — не отвечай! Я сам отвечу, потому что тебе не придет в голову то, что мне сейчас пришло.

Я пошел под каштан Хиггинса и стал ему излагать новую, только что созревшую мысль.

— Чужие дела, Хиггинс, устраивать приятней, — сообщил я. — Это праздник души. А свои? Не очень приятно. Ты свое дельце устроил, а тебя что-то тревожит. И ты начинаешь новое дельце устраивать, чтоб от тревоги избавиться. И так без конца. Только не всякому разобраться, что его тревожит. Хотя, казалось бы, и дураку должно быть ясно, что тревожит его совесть. Ведь сделать что-то только для себя — это все равно что съесть бутерброд с икрой в парадном, как будто по секрету от других. Ты не пробовал? Не советую. Я однажды съел, так меня три дня совесть мучила. В общем, Хиггинс, окажи мне любезность, позволь мне сварганить для тебя одно дельце: хочу организовать твою жизнь, пристроить тебя к родному человеку. Ты не против?

Хиггинс поинтересовался, кто его родной человек.

— Господи, Хиггинс, — сказал я, — конечно, Люсенька Витович. Идем, идем! Не упрямься и не удивляйся. Есть на свете проницательные люди. Они посмотрят — и все поймут: у них зрение такое. Да перестань же упираться! Сосредоточься, потому что тебе тоже придется организовать одно дело для меня.

Я стал говорить Хиггинсу о том, что меня тревожило последнее время. Обо мне в классе распускают слухи, что я проныра, люблю «обстряпывать», «сварганивать» свои делишки. И кто больше всех об этом говорит? Света Подлубная. Мне Горбылевский донес. Этот услужливый человек обязательно сообщит, если о тебе какую-нибудь гадость скажут. Сразу же позвонит, до завтра не потерпит.

— Не думай, Хиггинс, — говорил я, — что я влюблен в Свету. Это еще требует проверки, и я при случае проверю, хотя это и дико — влюбляться в человека, который тебя поносит за глаза. Нет, дело не во влюбленности. Дело в другом: я терпеть не могу, когда обо мне какую-нибудь гадость думают. С меня хватит того, что рядом со мной сидит Шпарага и на каждом уроке думает обо мне такие гнусности, что во мне все закипает. И кончится тем, что я его побью, хотя бы мне еще один бойкот грозил. Но что Шпарага? У Шпараги деформированный череп. Ты заметил? Ему плохо в роддоме головку вылепили. Но ведь у Светы какая головка! Какие при этой головке глаза! Какие волосы! Разве мы можем, Хиггинс, допустить чтобы все это поганилось недостойными мыслями?! Тем более что думает она, а скверно живется от этих мыслей мне. Так зайди сегодня вечером к ней, Хиггинс, невзначай, узнать, что задано по физике, и расскажи ей о том, какие благородные мысли я перед тобой сегодня развивал. Они ведь тебя поразили, правда? Ведь тебе хочется рассказать об этом своей маме? Ведь расскажешь, не стерпишь? Так зачем тебе с мамой об этом говорить? Поговори со Светой. И не забудь ей раза три напомнить, что мысли эти — благородные.

Тут я чуть не уперся носом в двери парадного. Я понял, что все это время мой язык, как пропеллер, нес меня вперед, теперь он втащил меня в парадное, и мы оказались в школе Люсеньки Витович.

Я сказал Люсеньке, что привел ей завхоза — он все здесь оборудует, доску и прочее. Люсенька обрадовалась Хиггинсу. Они начали обсуждать, где достать доску. О человеке, который устроил их судьбу, они забыли. Я взял за руку Лидочку и ушел. Теперь у меня не было никаких сомнений, что я чище и выше других.

Я поглядывал на прохожих и прикидывал, кто из них может сравниться со мной. Большинство были никудышные люди: ненадежные, нерасторопные и сплетники порядочные. Мне попались две женщины, которые третью обсуждали: одна из них раза три повторила: «Уж я-то ее знаю!» Хотелось защитить ту, третью женщину от несправедливых наговоров. Попадались и люди, которые пытались быть хорошими и чистыми, — у них были особенные лица и голоса. Были даже и такие, что поглядывали на меня с пренебрежением: я, мол, чище и выше тебя. Я их быстро научился отличать от остальных. Одна такая женщина сказала кому-то в окне: «Здравствуй, милая! Несу тебе то, что обещала», — и посмотрела на меня: вот я какая! Эти люди меня ужасно раздражали: не знал, что у меня столько конкурентов. Один такой, пятиклашка из нашей школы, вел себя особенно нескромно: собрал малышей и рассказывал им сказку. Он только что не кричал: «Любуйтесь мной!» С этим конкурентом я решил разделаться. Я отвесил ему шелобана и сказал:

— Надо быть скромней!

— За что ты его? — спросила Лидочка.

— За хвастовство, — ответил я.

Я отвел Лидочку домой, вернулся на улицу и стал ждать новых поручений: пусть я сгорю в пламени, как тот мотылек, что тянулся к свету!

Сейчас же из окна второго этажа одна симпатичная женщина спросила:

— Быстроглазый, ты, наверно, можешь достать дрожжей?

— Конечно, — ответил я и пошел за дрожжами.

Я раздобыл их у своей довольно большой приятельницы, которая в столовой работает. Она с радостью мне их дала. Мы улыбаемся друг другу при встрече, и я как-то ездил для нее за лекарством в дальнюю аптеку.

— Не для себя, для людей стараюсь, — сказал я, когда брал дрожжи.

Я принес женщине дрожжи и опять вышел на улицу. Я предчувствовал, что понадоблюсь тут для важного дела.

О том, как в благодарность за мои добрые дела меня назвали дикарем двадцатого века

Я увидел нашего соседа, — дверь слева, — десятиклассника и эрудита Леню Саса. Сас шел, читая книжку на ходу; голову он держал набок, одно плечо выше другого. Иногда он отрывался от книжки и проверял, не сбился ли с дороги, и каждый раз он жалел, что поднял глаза: вокруг такая ерунда происходила, такая чушь и бестолковщина, что только и оставалось презрительно улыбаться. Я никогда не упускаю случая поговорить с Сасом: он знает много такого, что может пригодиться Дербервилю.

— Здравствуй, Сас, — сказал я. — Что нового пишут в книгах?

Сас оторвался от книги, и, конечно, оказалось, что и я и все прочее на улице выглядит очень ерундово: какие-то муж и жена довольно громко ссорились, у акации стояла собака с задранной ногой, а из окна дома неслась громкая музыка. Сас посмотрел на это окно и сказал:

— Дикари двадцатого века!

Я уже приготовил блокнот и шарик.

— Сас, — сказал я, — дай-ка мне название английского графства.

— Йоркшир, — сказал Сас. — Одного хватит?

Я сказал:

— Хватит.

Не мог же я купить домик для Пегги сразу в двух графствах. Сас догадывается, что я Дербервиль, ему нравится, что я не просто Виталька Бесфамильный, Быстроглазый, а еще и англичанин. Он страшно любопытный, этот эрудит, — вечно расспрашивает, как моего англичанина зовут и в какую эпоху он живет. Он говорит, что на моем месте выбрал бы семнадцатый век эпоху Кромвеля и великих событий. Ну как ему объяснить, что мой Дербервиль живет в разные эпохи? Конечно, иногда получается путаница: по Лондону ходят в длинных плащах и ботфортах, во фраках и цилиндрах; в одно и то же время скачут всадники в шлемах и Дербервиль едет в своем «роллс-ройсе».

— Послушайте, милорд, — сказал Сас, — почему вы не хотите мне довериться? Я бы вам подобрал литературу по Англии семнадцатого века, мы бы с вами эпоху смоделировали. Такого бы англичанина сотворили! Человека передовых взглядов, но безнадежно влюбленного.

Я догадываюсь, в кого был бы влюблен этот англичанин Саса: в девушку по имени Нелли. Как раз в это время я заметил Нелли на другой стороне улицы — она шла в сопровождении баскетболиста Ричарда. Сас тоже их заметил и побледнел, улыбка его стала еще презрительней. Еще недавно Нелли встречалась с Сасом и слушала, как Сас читал стихи на трех языках русском, польском и английском, но теперь она ходит с баскетболистом Ричардом Шониным, который стихов читать не умеет, но зато умеет бросать мячи в корзину. И у Ричарда рост. Когда он с Нелли идет по улице, то прохожие, наверно, только об одном думают: «Какая рослая, красивая пара!» А Сас? Метр шестьдесят, больше он не вытянет, хоть бы на цыпочки встал.