Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки, стр. 21

— Короче, — сказал я, — какое чувство ты ко мне сейчас испытываешь?

Он ответил:

— Неопределенное, смешанное чувство симпатии и осуждения.

Он стал говорить, что все это не так просто, что в этом надо разобраться…

— Ладно, — сказал я, — разберешься — скажешь. Только имей в виду, Хиггинс: в классе у меня много недоброжелателей. Ты, наверно, заметил это сегодня. Не позволяй этим людям влиять на себя!

Мне хотелось, чтобы он еще со мной побыл в этот трудный для меня день, но он заторопился. Он сказал, что отправляется на поиски Чувала. Оказывается, Чувал вскоре после меня тоже ушел с урока и его до сих пор нет дома. Я посоветовал Хиггинсу искать Чувала в парке.

— Дербервиль, — сказал Хиггинс, — в классе говорят, что ты умеешь хорошие советы давать. Посоветуй мне, как успокоить Чувала: уж очень он был не в себе.

— Пусть делает домашнюю работу, — сразу же нашелся у меня совет. Пусть в квартире уберет, выбьет ковры. Это лучший способ привести себя в норму… Его изобрел мой дед.

Когда я открыл перед Хиггинсом дверь на лестницу, то вдруг оказалось, что он не замечает ни двери, ни меня. Я понял, что он обнаружил в себе новое чувство. Мне было интересно, что там ему подвернулось. Я подошел к двери кухни и сделал бабушке знак, чтоб она выключила радио.

— Ну что там, Хиггинс? — спросил я, когда он встрепенулся. Что-нибудь дельное?

Хиггинс ответил, что обнаружил в себе какое-то новое чувство ко мне.

— Хорошее? — спросил я.

— Неплохое! — ответил Хиггинс. — Очень интересное, сложное чувство. Должен тебе сказать, Дербервиль, никто не вызывает таких сложных чувств, как ты.

Я спросил:

— Может быть, пора организовывать отношения?

Но Хиггинс отмахнулся. По лестнице он спускался осторожно, чтобы не растрясти новое чувство. Я хотел ему крикнуть, чтоб он заходил и звонил, пока просто так, без отношений, но понял, что это бесполезно: все равно он будет поступать, как ему чувства подскажут.

Я решил, что мне, как и Чувалу, не помешает успокоиться при помощи домашней работы, и стал приводить в порядок свое рабочее место.

Я уже давно не занимаюсь за письменным столом. Когда мне надо писать, я усаживаюсь в кресло и кладу на колени портфель. Мой письменный стол заставлен любимыми вещами. Я стал переносить эти вещи со стола на диван.

Сперва я перенес папину пишущую машинку, которую я держу у себя, чтобы приходящие ко мне люди могли ее подержать, сказать: «Ух ты, тяжелая!» — и спросить: «Сколько стоит?» Потом я перенес со стола на диван деревянный домик с аистом на крыше, потом фарфоровую статуэтку, изображающую двух пьяных охотников, в другую руку я взял бронзовую охотничью собаку с хвостом на отлете — эти вещи надо переносить вместе, потому что хотя собака и бронзовая, но принадлежит она фарфоровым охотникам.

Потом я перенес зверей и птиц, которых охотники могли бы подстрелить, если бы не были такими пьяницами: деревянную лакированную цаплю, бронзовую львицу на мраморной подставке и деревянного медведя, играющего в футбол.

Теперь настала очередь переносить две вазочки, керамическую и стеклянную, — в них я держу совсем уж маленькие вещицы.

Я перенес еще бюст Пушкина, портрет Есенина и портрет еще какого-то поэта (фамилии не знаю: она не уместилась в рамке), китайскую настольную лампу, немецкий чернильный прибор, которым я не пользуюсь, коробку домино, которая всегда должна быть под рукой, и книжку стихов, которая неизвестно как на столе оказалась, скорей всего, папа положил в надежде, что я заинтересуюсь.

На диване мои любимые вещи тоже неплохо выглядят. Я пошел на кухню, попросил у бабушки тряпку и протер каждую вещицу. Папа говорит, что у меня дикарская привязанность к вещам. Этой же тряпкой я вытер стол и опять перенес на него вещи, соблюдая ту же последовательность, — теперь мое рабочее место было в порядке да и настроение вроде бы улучшилось.

Я сел в кресло и стал дожидаться папу.

Папа задержался. Оказывается, он заходил домой к маме Хиггинса. Он мне сообщил, что они с мамой Хиггинса посоветовались и решили, что бойкот завтра надо отменить, так как десятиклассники внесли в это дело непредвиденные осложнения. Он был в хорошем настроении и поглядывал на меня с интересом. Он, конечно, считал, что мероприятие удалось и я уже стал лучше. Он три раза по волосам моим провел рукой: я ему нравился в улучшенном виде.

— Вот и хорошо! — сказал он. — Нельзя же жить все время баловнем. Эта встряска была необходима.

Я ждал, когда он заговорит о главном. Но так и не дождался.

— Ты что, — спросил я, — так и не пойдешь меня защищать? Мне же по физиономии надавали! При всем классе!

Он, представьте, засмеялся и сказал, что все вышло как нельзя лучше: должен же я был испытать, каково беззащитному человеку, когда его бьют по лицу.

Я ушел в кухню, чтобы сказать бабушке то, чего не мог сказать ему.

— Совсем спятил! — сказал я. — Радуется, что меня при всем классе по лицу отшлепали.

Бабушка горько кивнула и поджала губы. Она меня утешила: за меня есть кому вступиться. Она уже все знает и уже позвонила родителям двух десятиклассников по телефону, а к родителям третьего, того, который бил, они пойдут вместе с дедом.

Я вернулся к папе и сказал, что старые люди должны брать на себя его работу.

— Напрасно они это, — сказал он и обнял меня за плечи. — Ну конечно, у тебя выражение глаз изменилось…

Я вздохнул: пусть тешится. Я сказал ему, чтобы он поменьше ходил к маме Хиггинса, а не то вынужден буду сообщить об этом дома: она же та самая, которая сунула ему свой платок. Папа расхохотался и сказал, что и правда учился с мамой Хиггинса в одной группе, но насчет платка — это я зря. Как он недавно понял, поразмыслив, платок этот принадлежал его маме, а папа по рассеянности положил его к себе в карман. Только после разговора о платке он почему-то стал серьезным.

Я занялся подсчетами на калькуляторе. Подсчеты получались все грустные. Сколько людей в нашем городе получают каждый день по физиономии? Сколько мы теряем в год из-за того, что папа до сих пор не защитил тему? Сколько мы будем терять в год после того, как дед уйдет на пенсию? Я вспомнил — Горбылевский мне недавно сказал, — что в нашем городе за день умирает в среднем двенадцать человек. Я подсчитал, сколько умрет в нашем городе за год, за пять, за десять лет. Я подумал, что если подсчитать за девяносто четыре года со дня моего рождения, то в полученное число покойников войду и я. Больше мне не хотелось заниматься подсчетами, я решил пока переложить калькулятор из кармана в ящик стола.

О том, как я начал совершать один необъяснимый поступок за другим. Здесь вы найдете описание одного немаловажного разговора, который привел меня в нормальное состояние

Дербервиль сидел в своем любимом кресле и курил свою любимую трубку. Он поглядывал на телефон: скоро к нему начнут звонить его именитые друзья.

В комнату вошла старая служанка Дербервиля.

— Виталька, — сказала она, — опять ты держишь во рту ингалятор? Хочешь, я тебе дам чернослив в шоколаде?

— Пегги, — сказал Дербервиль, — вы бы лучше вытерли пыль на моем столе.

— Ты опять? — сказала старушка. — Утром я протирала твои вещицы.

Уж эта Пегги! К старости она стала сварливой.

— Бабуля, — сказал Дербервиль, — что ты нервничаешь? Тащи свой чернослив. Я уже кончил курить.

Однажды Пегги попросила Дербервиля называть ее «бабуля». И хотя Дербервилю очень не нравилось это слово, он согласился: ему не трудно, а старушке радость. Старая преданная служанка принесла Дербервилю две конфеты и стала придумывать себе работу: смахнула пыль со стола, поправила плед на диване, картину на стене, хотя картина висела ровно. Дербервиль давно изучил наивные хитрости старой женщины: Пегги хочется поболтать. Дербервиль и сам любит поговорить со старушкой. Но на этот раз разговор не состоялся: зазвонил телефон и пришлось старушку отослать на кухню. Неторопливым движением руки Дербервиль взял трубку и поднес к уху: