Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки, стр. 18

Теперь уже получалось так: что бы мы ни предпринимали, что бы ни покупали — все это для темы. Новые шторы — для темы, новые красивые туфли папе — для темы, потому что, если вдуматься, человек с темой не может ходить в некрасивых туфлях. Бабушка стала готовить блюда, каких раньше не готовила; мама стала больше уделять внимания папе: то причешет его, то велит рубашку сменить. (Папа стал говорить, что вихор на макушке единственное невозделанное место на нем.) Даже знакомые наши стали интересоваться: «Как поживает ваша тема?» Один папа для темы ничего не покупал, по-прежнему редко причесывался и даже не избавился от привычки тихонько насвистывать. Это тревожило.

Но однажды в комнате, отведенной для темы, застучала машинка. Лица у всех сделались особенными: дело пошло! Но только одному мне пришло в голову поинтересоваться, что же папа печатает, запершись один. Я стал изучать папины бумаги и скоро нашел то, что искал: к теме это не имело отношения. Но я помалкивал: не доносить же на родного отца! Да и очень мне хотелось почитать, что папа сочинит дальше.

Стук машинки всех усыпил… Но время шло, и однажды выяснилось, что не всякую тему можно защитить между двумя ремонтами. Мама затеяла с папой долгий, многонедельный разговор о том, как папа себе представляет наше дальнейшее положение. Папе этот разговор не нравился. Мама то отступала, то наступала, но все же продвигалась вперед. Начинала она со слов: «Я не собираюсь тебе ничего навязывать, но все же ты должен понять…» А заканчивать ей приходилось так: «Что ты таращишь глаза? Не хочешь об этом говорить, не надо».

Чем закончился этот разговор вы узнаете в конце этой истории.

О том, как мама Хиггинса помогала мне работать над собой и как я разобрался в том, что означала ее загадочная улыбка

Я уже не сомневался, что попал в полосу неудач. Я знал, что бороться с этим нельзя. Нужно только стараться вести себя мужественно. Поэтому, когда я за завтраком хлебнул чересчур уж горячего чаю, я не поморщился даже, а только с пониманием кивнул. Я ждал, что неприятности начнутся, как только я захлопну дверь квартиры. Но проклятая теория вероятности дала мне минуты две передыху. Они начались на улице. Со злющим лицом, с мокрой тряпкой в руке из парадного выскочила дворничиха. Я сразу понял: это еще один результат эксперимента с мусорным ящиком. И хотя я знал, что неприятность предотвратить нельзя, я развернулся и понесся от разъяренной женщины: тряпка полетела мне вслед, шмякнулась о мою спину, хлестнула концом по щеке и отвалилась. Я остановился на безопасном расстоянии и стал думать, как лучше всего прорваться к школе. Дворничиха обзывала меня словами, довольно обидными даже для человека, попавшего в полосу неудач, и она не слышала, что я ей два раза сказал: «Вы потише, потише!» Из ее слов выходило, что я каждый вечер переворачиваю мусорные ящики. Какая в этом была несправедливость! Меня утешало только то, что ни я, ни дворничиха тут ни при чем: всем заправляет теория вероятности. Хотелось достать калькулятор и подсчитать, сколько на мою жизнь выпадет несправедливостей. На балкон вышел несимпатичный пенсионер: ябедник решил полюбоваться на дело рук своих. Он прихлебывал из стакана что-то невкусное, морщился и даже вздрогнул разок. Он сказал дворничихе, что кричать бесполезно, а пусть она лучше идет в школу, отыщет там меня и обо всем сообщит директору. Начали страшные слова носиться над акациями: «примут меры», «наказать», «родителям на работу». Я убежал. Нашу улицу я проскочил дворами, но когда подходил к школе, обернулся и увидел, что дворничиха вон она, идет с деловым видом.

Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки - i_009.png

Я нисколько не удивился, когда на школьном дворе выяснилось, что меня ожидает новая неприятность: за ручку с папой стоял тот самый малыш, который вчера пялился на меня исподлобья, после того как я отпустил ему леща. У папы его тоже привычка смотреть исподлобья. Плюгавец, мозглячок представляю, как ему доставалось в школе. Его поколачивали, а ответ держать придется мне. Но не убегать же было от этого замухрышки. Я не приостановился даже, хотя, признаться, разволновался так, будто меня ожидали очень важные события.

— Не думай, — сказал папа, нежно поглаживая сынулину головку, — что мы пойдем жаловаться на тебя учителям, чтоб они тебе мораль прочли. Не надейся: у нас есть средство получше.

Стало понятно: человек отлично разбирается в жизни. Из окна первого этажа я понаблюдал за ним: он вел разговор с тремя десятиклассниками, показывал им рукой на своего сына, чтоб они убедились, какой его сын кроха, и, конечно, доказывал, что общественность таких должна взять под защиту. Десятиклассники кивали.

На втором этаже я увидел еще одного обиженного, того самого, который вчера убежал плакать в класс. Он стоял у дверей учительской рядом со своей гневной мамой и мамой Хиггинса. Этого обиженного по головке гладила мама Хиггинса.

— Дербервиль, — сказала она, — я вижу, у тебя ничего не получается. Ты сделал то, что я тебе советовала?

Я ответил, что сделал, но не помогло.

— Ладно, — сказала мама Хиггинса, — придется нам приналечь. Я знаю средство получше. Иди пока в класс.

На третий этаж я поднимался с нехорошими предчувствиями. Здесь, в кабинете русской литературы, минут через пять меня отыскала моя давняя недоброжелательница Калерия Максимовна, наша географичка. Дворничиха ей так азартно показала на меня пальцем, как будто они охотились с ружьем. Калерия кивнула: я так и думала. Она предложила мне спуститься в математический кабинет. Ее нисколько не возмущало, что дворничиха обзывала меня словами, самое ласковое из которых было «бандит».

В математическом кабинете я опять встретился с мамой Хиггинса. За пять минут второй этаж приготовил мне новый сюрприз: маму Женечки Плотицына. В присутствии мамы Хиггинса дворничиха начала повторять мне то, что уже говорила на лестнице, только на этот раз голос у нее погромче был. Маме Хиггинса пришлось ей сказать:

— Вы спокойней, пожалуйста.

Но дворничиха и не подумала утихомириться. Такой неумелый жалобщик. Я с ней расправился в два счета.

— Вы сами видите, что это за человек! — сказал я маме Хиггинса. — Она мне проходу не дает.

Маме Хиггинса пришлось встать между нами, потому что руки дворничихи уж очень близко замелькали от моего лица.

— Вы все видите сами, — сказал я маме Хиггинса и спрятался за ее спиной, как будто уж совсем напугался.

— Он прикидывается, — сказала Калерия Максимовна. — Обратите внимание, какие у него глаза: плутишка.

С Калерией Максимовной мы давно не в ладах. Она меня невзлюбила, наговаривает всем на меня, объясняет, какой я невоспитанный, какой плутишка. Когда меня вызывают в учительскую для разговора, Калерия обязательно вставляет свои замечания. И как же она довольна, что все подтверждается: я качусь и неизвестно, до чего докачусь.

Мама Хиггинса обернулась и поймала меня за руку:

— Ну, будет! Зачем ты человека изводишь?

Она усадила меня за парту, потом и дворничихе сказала «садитесь». Дворничиха сразу перестала шуметь, засмущалась, стало заметно, что у нее усталый вид. Только молча она сидеть не умела: она стала жаловаться на своего мужа, который пьет пиво, ходит на футбол, в домино играет, а об их больной дочери совсем не думает, а она одна всего не может, она и так на двух работах: дворником и билеты на автобусной станции продает — вот какая жизнь. А тут еще ящики с мусором переворачивают! В общем, мужу дворничихи досталось больше, чем мне. Под конец только она мне крикнула:

— Ты моих ящиков не трожь, по-хорошему тебе говорю!

— Я только один раз перевернул, — сказал я. — Не верите? Честно!

Дворничиха всхлипнула на эти мои слова и ушла.

— Кстати, спросите-ка у него, зачем ему два дневника, — сказала Калерия маме Хиггинса и тоже ушла: не интересно, видно, стало.