Сердце, стр. 48

А Гароффи? Ему пришлось расстаться с накидкой, под которой он прятал свои товары, и теперь всем видны его карманы, набитые всякой всячиной.

Сейчас хорошо видно, что у кого в карманах: сложенные из газетной бумаги веера, дудочки, рогатки, чтобы стрелять в птиц, всякие травки, майские жуки, которые вылезают из карманов и потихоньку ползают по курточкам.

Многие малыши приносят учительницам букетики.

Учительницы тоже все одеты по-летнему в светлые или яркие платья. Только «монашка» по-прежнему во всем черном, да учительница с красным пером на шляпе не заменила его ничем другим, но зато повязала себе на шею розовый бант, весь измятый лапками ее учеников, с которыми она всё время бегает и смеется.

Настало время черешен, бабочек, музыки на улицах и поездок за город. Многие мальчики из четвертого класса уже бегали купаться в По.

Все уже мечтают о каникулах.

Каждый день мы выходим из школы всё более нетерпеливые и веселые.

Мне грустно только смотреть на Гарроне, одетого в траур и на мою бедную учительницу первого класса, которая с каждым днем всё худеет и бледнеет, и всё больше кашляет. Она теперь ходит сгорбившись и так грустно со мной здоровается.

Школа

Пятница, 26 мая

Ты начинаешь уже понимать, Энрико, всё поэтическое очарование школы. Но теперь ты видишь свою школу только изнутри, а она покажется тебе еще намного прекраснее и поэтичнее лет через тридцать, когда ты посмотришь на нее со стороны, провожая туда своих сыновей. Ты увидишь ее тогда такой, какой я вижу ее сейчас. Ожидая тебя, я повернул по пустынной, улице, обошел здание и прислушался к тому, что происходило за окнами первого этажа, закрытыми ставнями.

У одного из окон я услышал голос учительницы, которая говорила: «Ах, какое огромное „Т“, сынок мой, это не годится…» Из соседнего класса слышался громкий голос учителя; он диктовал: «Купили пятьдесят метров материи… по четыре лиры пятьдесят чентезимо за метр… перепродали ее…»

Потом я услышал, как учительница с красным пером на шляпе читала вслух: «Тогда Пьетро Микка с зажженным фитилем…»

В следующем классе что-то жужжало, как будто в нем заперта была стайка птиц, — это означало, что учитель на минуту вышел из класса.

Я пошел дальше и, повернув за угол, услышал, как кто-то из школьников плачет, а учительница и укоряет и утешает его. Из других окон до меня долетали стихи, имена великих людей, отрывки фраз, в которых говорится о доблести, любви к родине, мужестве.

Потом следовали минуты молчания, когда казалось, что школа совершенно пуста, и трудно было представить себе, что в здании находится семьсот мальчиков.

Затем слышались громкие взрывы веселого смеха, вызванные шуткой хорошо настроенного учителя.

Проходящие мимо люди останавливались и прислушивались, и все ласково смотрели на благородное школьное здание, в котором находилось сейчас столько молодости и столько надежд.

Потом вдруг раздался глухой шум, мы услышали, как захлопывались книги и закрывались сумки, как затопали ноги… Жужжание побежало из класса в класс и снизу вверх, как будто бы по всей школе распространялась добрая весть: это сторож обходил классы, объявляя о конце занятий.

Тогда толпа женщин, мужчин, мальчиков, юношей бросилась со всех сторон к дверям школы, навстречу сыновьям, братьям, племянникам.

И вот из дверей младших классов словно фонтан забил. Это начали выскакивать в залу малыши, хватать свои пальтишки и шапочки, в ужасном беспорядке кружа по зале, пока сторож не переловил их одного за другим. И, в конце концов, они вышли длинной шеренгой, отбивая такт ногами.

Тут со стороны ожидающих родителей посыпался дождь вопросов:

— Хорошо ли ты знал урок?

— Какую ты получил отметку?

— Что вам задано на завтра?

— Когда начнутся месячные испытания?

И даже те матери, которые сами не умеют читать, открывали тетради, рассматривали задачи, интересовались отметками:

— Как, только восемь?[36]

— Десять с плюсом?

— Девять за домашнее задание?

Они и тревожились, и радовались, и расспрашивали учителей, и говорили о программах и об экзаменах.

Как всё это прекрасно! Как величественно! Какая в этом огромная надежда для всего человечества!

Твой отец.

Глухонемая

Воскресенье, 28 мая

Вот и окончился месяц май, и как чудесно окончился! Сегодня утром раздался звонок. Мы все бросились в переднюю и услышали, как отец говорил удивленным голосом:

— Как, это вы, Джорджо?

Это был Джорджо, наш садовник из Кьери, семья которого живет в Кондове; сам он только что приехал из Генуи, куда прибыл накануне, проработав три года в Греции на железной дороге.

В руках у него был громадный узел. Он немного постарел, но был такой же румяный и веселый.

Мой отец пригласил его зайти, но он отказался и сразу же спросил, причем лицо его сделалось серьезным:

— Ну, а как моя семья? Как Джиджа?[37]

— Хорошо, — ответила мама. Джорджо с облегчением вздохнул.

— Ну слава богу, — сказал он. — У меня не хватало духа пойти прямо в институт глухонемых, не узнав раньше, как она. Я пока оставлю у вас свой узел, а сам схожу за ней. Три года, как я не видел свою девочку! Три года, как я не видел никого из своих!

Мой отец велел мне проводить Джорджо до института.

— Простите, еще одно слово, — сказал садовник, останавливаясь на площадке лестницы.

Мой отец прервал его:

— Ну, а как дела?

— Хорошо, — ответил тот, — слава богу, несколько сольдо я привез-таки домой. Но вот что я хотел у вас спросить. Чему там научили мою немушу? Говорит ли она хоть немножко? Когда я расстался с ней, она была, бедняжка, совсем как маленький зверек. Я-то мало верю всем этим институтам. Ее научили говорить знаками? Правда, жена мне писала: «Она учится говорить, делает успехи». Но какой смысл, скажу я вам, что она научилась говорить знаками, если я их не понимаю и не умею делать? Как мы будем объясняться с моей бедной малюткой? Эти знаки хороши для немых, которые могут понять друг друга. Так как же обстоит дело?

Отец улыбнулся и ответил:

— Я ничего не хочу говорить вам, вы всё увидите сами. Идите же, идите, не отнимайте у нее больше ни одной минуты.

Мы вышли. Институт находился совсем близко. Пока мы шли по улице, садовник разговаривал со мной и делался всё более и более грустным:

— Ах, моя бедная Джиджа! Родиться с таким пороком, быть глухонемой! Подумать только, я ни разу не слышал от нее слова «отец», и она никогда не слышала от меня «доченька». Она ни разу в жизни не сказала и не услышала ни слова. И счастье еще, что нашёлся добрый синьор, который взял на себя расходы по институту. Но вот… до восьми лет ее не могли туда принять. Три года меня не было дома. Теперь ей уже одиннадцатый год. Она выросла, скажи-ка мне, за это время? Она довольна, счастлива?

— Сейчас увидите, сейчас увидите, — отвечал я ему, ускоряя шаги.

— Но где же этот институт? — спрашивал он. — Жена отвела туда дочку уже после моего отъезда. Мне кажется, что он должен быть где-то здесь.

Наконец мы пришли и сразу же поспешили в приемную. Навстречу нам вышел швейцар.

— Я отец Джиджи Воджи, — сказал садовник, — скорей… скорей… мою дочь…

— У них как раз перемена, — ответил швейцар, — я сейчас доложу учительнице, — и он исчез.

Джорджо не мог больше ни говорить, ни стоять на месте; он рассматривал картины на стенах, ничего на них не видя.

Дверь отворилась, и вошла учительница, одетая в черное, ведя за руку девочку.

Одно мгновение отец и дочь смотрели друг на друга, потом с криком бросились друг другу в объятия.

Девочка, одетая в полосатое, белое с розовым, платье и серый передник, была выше меня ростом. Она плакала и обнимала своего отца обеими руками за шею. Потом садовник немного отстранил ее от себя и оглядел с ног до головы. Глаза его блестели, и он дышал тяжело, как после долгого бега. Наконец он воскликнул: