Том 2. Месть каторжника. Затерянные в океане (с илл.), стр. 102

Когда прибыл гардероб, каждый из них выбрал то, что ему было по вкусу, и, сделав запасы белья, обуви и платья, заняли по комнате в гостинице при банях; они имели даже удовольствие присутствовать при забавной сцене удивления молодого офицера, вернувшегося за королем мокиссов и его дядей и узнавшего, что те, не дождавшись его, уехали.

Пять раз бедняга переспрашивал все о том же и пять раз получал один и тот же ответ, после чего решился наконец вернуться на судно без доверенных его попечению дикарей, к великому своему огорчению.

XXXII

Любезности Парижанина. — Сердечная сторона. — Прекрасные дела. — Странное поведение. — Жалостливость сыщика. — Загадка. — Сомнения. — Многосложные вопросы. — Отложенное объяснение.

— ДА, НЕПРИЯТНО БУДЕТ ЕМУ ВЕРНУТЬСЯ НА судно! — воскликнул Ланжале.

— Мне его от души жаль, — заметил Гроляр. — Если послать наше письмо с нарочным сейчас же, то оно прибудет раньше него, и это избавит его от лишних неприятностей.

— Повернись-ка ты, голубчик, чтобы я мог на тебя посмотреть! Нет, я, право, от души рад, что мне удалось наконец понять нечто, что я до сих пор никак не мог себе объяснить… Ведь ты же безобразен, труслив, скуп, нередко глуп…

— Ну и что же? Я уже привык к твоим любезностям!

— О, я мог бы тебе добавить еще много столь же лестных эпитетов, не говоря уже о том зле, какое ты старался сделать и еще будешь стараться сделать нашим друзьям; счастье еще, что я тут и не дам тебе много воли. При всем этом ты страшный, отвратительный эгоист, — и положительно не могу взять в толк, почему я полюбил тебя, несмотря на все это.

— Полюбил! Хоть немного, да полюбил! — растроганно воскликнул старик, и глаза его засветились радостью.

— Даже и много! Так вот сейчас я понял, почему: потому что в том, что ты сказал сейчас по отношению к этому молодому офицеру, опять сказалось то, что сказывалось в тебе всегда, во всех случаях нашей совместной с тобой жизни, кроме тех, когда дело касалось твоей миссии — о, тогда ты свирепее всякой акулы! В тебе сказалось твое доброе сердце! Везде и во всем в тебе говорит прежде всего сердечная сторона. Твое первое движение — это всегда помочь горю, нужде, избавить человека от излишнего огорчения или неприятности…

— Ну, это первое движение, а второе?

— А второе и того лучше: сделать это без громких слов, без хвастовства, просто и почти незаметно. Я помню, как ты, способный экономить каждый грош, когда это касается тебя, на моих глазах отдал все, что у тебя было за душой, до последней копейки, бедному китайцу, овдовевшему и оставшемуся с шестью сиротами на руках. И ты еще боязливо оглянулся, как бы опасаясь, чтобы тебя не увидели, словно вора какого. Признаюсь, я тогда подумал, что ты рехнулся!. В другой раз я искал тебя по берегу моря в Сингапуре и вдруг увидел, как ты помогал старому рыбаку, едва державшемуся на ногах от лихорадки, причалить к берегу его лодку, как ты вытянул старательно, но неумело из лодки его сеть со всей рыбой и снастью, взвалил себе на спину и сеть, и рыбу, и весла, и понес все это, сгибаясь под тяжестью, за стариком до самого его дома, — а это было не близко, — и вернувшись, ты не сказал мне ни слова об этом. Что за старый маньяк, думал я, он всеми силами старался довести до виселицы этих несчастных, бежавших из Нумеа, потому что тут была замешана смерть одного человека в момент нашего бегства: старый каторжник Ле Люпен огрел одного из сторожей, а с другой стороны, готов самого себя отдать первому бедняку. Ввиду той отвратительной цели, которую ты преследуешь, — ты же отлично знаешь, к чему это приведет в случае твоего успеха, — то доброе, что ты делаешь, является для меня какой-то непонятной аномалией, какой-то злой пародией на человеческие чувства! Ты для меня загадка более неразрешимая, чем те таинственные сфинксы, которые мы с тобой видели в стране фараонов!.. Уже дважды я видел своими глазами, что, когда ты готов был наложить руки на Бартеса и его товарищей, вместо чувства естественной в твоем положении радости все существо твое выражало несомненную муку; глаза твои наполнялись слезами, и ты весь дрожал, словно совершал какое-то страшное преступление. Это было в Сан-Франциско! В Батавии было еще хуже: я боялся, что с тобой будет обморок или истерический припадок в банкирском доме китайца Лао Тсина, когда местная полиция накрыла Бартеса, и я внутренне говорил себе: «Этот старый тигр до того рад своей удаче, что близок к обмороку от счастья!» И вместе с этим мне были омерзительны твои прекрасные поступки, отвратительна твоя сентиментальность, которые не помешали тебе принять на себя такую жестокую, такую возмутительную миссию.

Быть, с одной стороны, нервным, как женщина, чувствительным, сердобольным и, с другой, — всеми силами добиваться погибели трех или четырех человек, которых ты влечешь к виселице, — это непостижимо! Как ты мучился мыслью, что все это может совершиться без тебя! Только вспомнить, что ты готов был блуждать месяцы в открытом море, лишь бы встретить попутное судно, ты, который при малейшей опасности становишься трусливее и беззащитнее малого ребенка! И все же я, несмотря на все то, что отталкивает меня в тебе, — какими-то судьбами полюбил тебя. Если ты хочешь знать, насколько я тебя полюбил, то суди сам: банкир Лао Тсин оставил мне миллион состояния, и мне нужно лишь поспешить в Европу, чтобы вступить во владение этим громадным состоянием, а между тем я не могу решиться уехать от тебя и оставить тебя одного. Я положительно не могу разобраться в своих чувствах к тебе: бывают минуты, когда я готов уважать и боготворить тебя, как отца, так как твоя любовь ко мне, без всякого сомнения, искренна и глубока; в другую минуту я готов мучить тебя, предавать на осмеяние себе и другим, как будто в отмщение за неведомых мучеников и страдальцев. Уже много раз я говорил себе, что нам надо раз и навсегда объясниться; должен же я знать наконец, что ты такое на самом деле, какую тайную цель преследуешь ты в своей жизни, чего ты, собственно, добиваешься. Много раз я решался на это объяснение и все откладывал его. Но теперь этот пустяшный инцидент с английским офицером снова вызвал в душе моей все эти сомнения, и на этот раз я заговорил. Теперь вопрос поставлен ребром и ты должен его разрешить, чтобы я знал наконец, куда мне идти — с тобой или против тебя! Теперь я закончил и слушаю тебя.

Трудно описать, с каким невыразимым волнением слушал старик своего молодого друга; видимо, он глубоко страдал, и когда Ланжале кончил говорить, то крупные слезы катились по лицу старика.

— Я тебя огорчил! — воскликнул Парижанин, доброе сердце которого невольно дрогнуло. И он горячо сжимал в своих руках руки старого сыщика, стараясь успокоить его.

— Рано или поздно это должно было случиться, — проговорил старик дрожащим от слез и волнения голосом, — я ожидал этого момента с нетерпением и вместе с тем боялся его. В жизни моей есть великая тайна, которая разъяснит тебе все, что было непонятно до сих пор, но только не заставляй меня говорить сегодня об этом: я совершенно не в силах этого сделать теперь. К тому же эта исповедь займет много времени, а у нас есть неотложные дела! Нам необходимо сегодня же попасть на эскадру, прежде чем она успеет сняться с якоря, а она уже с утра стоит под парами. Поверь мне, Ланжале, величайшие несчастья могут произойти от этого. Те самые несчастья, которых я опасался тогда, когда уговаривал тебя блуждать в открытом море, те же страшные несчастья могут произойти и теперь, если мы с тобой не будем на месте борьбы. Несчастья, несчастья, о которых ты вечно будешь сожалеть, если окажешься единственным виновником того, что мы не успеем вовремя, чтобы отвратить их! Поспешим же на адмиральское судно, чтобы вновь представиться в качестве прежних сотрудников, и я тебе обещаю, что миссия наша будет примирительная! А как только я буду уверен, что ничего не случится помимо меня, ты можешь прийти ко мне и потребовать исполнения моего обещания, и увидишь, что я не колеблясь доверю тебе все, даже и те тайны, которые, в сущности, не принадлежат мне. После этого ты станешь иначе судить о твоем старом друге, чем до сих пор; и тогда, быть может, ты скажешь, что я имею право не только на твою любовь, но даже и на твое уважение, что несравненно более ценно!