Честное слово (сборник), стр. 40

Маме ни он, ни я ничего не сказали. Уйдя в детскую, где Вася и Ляля шумно играли в лошадки, бегали и звенели бубенчатыми вожжами, я сел за парту, хотел вынуть книгу, но в эту минуту пришла горничная Стеша и сказала:

— Вас папочка зовут.

Скинув свой защитный френч и повесив его на спинку стула, отец сидел за письменным столом, курил и поигрывал серебряной почерневшей вставочкой.

— Ну как? — сказал он с какой-то кривоватой усмешкой.

Я осторожно прикрыл дверь, подошёл к столу.

— Хогошо. Благодагю вас.

— Очухался?

— Да, — усмехнулся я так же кривовато.

— Я вот что хотел, — сказал отец, покашливая, постукивая вставочкой и глядя куда-то в сторону, за окно. — Вообще-то, ты знаешь, всякие бывают чудеса на свете. У нас, например, в полку один полячок, тоже лет четырнадцати-пятнадцати, до унтера дослужился…

Я стоял опустив голову и, не глядя на отца, старательно выковыривал ногтем канцелярскую кнопку, которой был пришпилен к столу отставший уголок зелёного ломберного сукна.

— Ты что там? Оставь! — рассердился отец.

Я испуганно посмотрел на него и опустил руки по швам.

— Понял, что я сказал?

— Я не кгучу.

— Я не об этом. А я о том, что, чёрт его знает, может быть, и в самом деле не стрелок этот твой маленький подпоручик. А? Как ты думаешь?

Я опять опустил глаза.

— Я тебя спрашиваю.

— Я не знаю, — сказал я.

— Ну, в общем, шут с ним, с этим подпоручиком, — сказал папа. — Я не о нём хотел… Я вот о чём. Скажи мне честно: ты на войну пойти мог бы?

Я вздрогнул и поднял глаза.

— Да. Мог бы.

Теперь и он смотрел на меня. Мне казалось, что глаза его слегка заблестели, повеселели.

— Не испугался бы?

— Думаю, что нет.

— А ранить могли бы тебя?

— Могли.

— Ещё бы! На войне это, ты знаешь, раз-два. А теперь скажи: без руки, без ноги ты милостыню просить пошёл бы?

— Нет, — ответил я, не задумываясь.

— Вот, брат. В этом весь вопрос. Русский офицер, да и не только русский, а и вообще всякий благородный человек христарадничать не станет. Даже если ему и очень худо придётся.

— Да, — сказал я. — Я ведь тоже немножко удивился.

— Чему удивился?

— А что мальчик этот деньги собигает.

— Поди сюда, — сказал папа.

Я подошёл. Он обнял меня и поцеловал куда-то в висок. Я неуклюже прижался к нему и тоже с наслаждением поцеловал его жёсткий, колючий, пахнувший вежеталем ёжик.

…Теперь я больше всего боялся, что найдут сухари и что папа узнает. Надо было куда-нибудь их девать, эти сухари. Выбросить в мусорное ведро, отнести на помойку? Нет, этого я не мог сделать. Я очень давно, едва ли не с пелёнок, знал, что выбрасывать хлеб — самый страшный грех. С вечера я украдкой набил сухарями карманы штанов и матросской куртки, а утром, когда Елена Ивановна, наша бонна, одевала Васю, чтобы вести нас в училище, спустился во двор и незаметно прошёл в курятник. Куры сидели под потолком на своём сером, заляпанном белой извёсткой насесте, а большой рыжевато-чёрный петух с красной бородкой и с таким же сочным красным гребешком расхаживал взад и вперёд по курятнику и, поглядывая наверх, что-то сердито и оживлённо объяснял своим подругам.

Я высыпал сухари в угол, где в пыли и в паутине стояли какие-то битые тарелки с водой. Петух подошёл, клюнул сухарь и, метнув на меня не то гневный, не то презрительный взгляд, с новой энергией забегал по курятнику, выговаривая что-то своим дамам. Выйдя во двор, я подтянул ремешки ранца и поспешил к воротам — догонять Елену Ивановну и Васю.

1975

Как я стал детским писателем

Просили рассказать, как и почему я стал детским писателем. По правде говоря, никогда об этом не думал. А если и думал, то, вероятно, что-нибудь вроде: «Таким уж уродился».

Уродиться-то, конечно, уродился, но ведь очень легко мог при этом и не стать.

Сочинять, то есть выдумывать стихи и прозу, я начал очень рано, едва ли не с того дня, когда научился выводить буквы. Об этом с весьма достоверными подробностями рассказано в повести «Лёнька Пантелеев», вообще-то не совсем по праву названной автобиографической. Где-то я уже признавался, что герой этой повести не я, а человек с очень похожей судьбой и с очень знакомым автору характером. Если говорить точнее — судьба героя кое в чём приглажена, а характер упрощён и смягчён.

Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать Лидию Чарскую, моё горячее детское увлечение этой писательницей. В повести Лёнька читает Диккенса, Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида Андреева… Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше познакомился я с Андерсеном и был околдован его сказками. А год-два спустя ворвалась в мою жизнь Чарская. Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал её книги, отголосок этого упоения до сих пор живёт во мне — где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны…

Полагаю, что на вопрос: «С какого года вы пишете?» — я вправе был бы ответить: «С неполных пяти».

Писал я в те годы много — и за какие только жанры не брался! Сочинял и стихи, и рассказы, и пьесы для домашних спектаклей, и длиннющий роман с жутким и завлекательным названием «Кинжал спасения», и даже философский трактат «Что такое любовь?» (где говорилось, сколько мне помнится, главным образом о любви материнской).

Испытал ли я в этой «работе» влияние Чарской, подражал ли я любимой писательнице? Не знаю. Ничего, кроме убогих стишат про «бедного, бедного солдатика», на которого «бомба, как с неба, упала», и некоторых примеров из философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской были в «Кинжале спасения», даже почти уверен, что были, потому что сочинял я этот «роман» в пору самого глубокого увлечения Чарской. Но сознательно подражать Чарской и вообще писать для детей — такое мне и в голову не могло прийти — ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в «лицейскую» пору Шкиды, ни позже, когда писание и печатанье стало моей профессией…

Но как же всё-таки получилось, что Г. Белых и Л. Пантелеев стали детскими писателями? На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба. Фатальное стечение обстоятельств.

«Республику Шкид» мы писали, меньше всего думая о детях. Написав, стали чесать затылки: куда нести рукопись? В ту пору мы знали только одно издательство, вывеска которого бросалась нам в глаза, когда мы переходили Невский у Садовой улицы: кооперативное издательство «Прибой». Это было вполне взрослое издательство, там печатались солидные, маститые авторы: М. Шагинян, В. Катаев, М. Козаков, Б. Лавренев, Н. Никитин… Страшно было тащить туда рукопись, написанную при этом с лёгкостью и быстротой, каких мы в дальнейшем уже не знали: работали мы над «Республикой Шкид» два с половиной месяца.

И тут одному из нас пришла в голову мысль: показать рукопись Лилиной. Эта женщина заведовала в те годы ленинградским губернским отделом народного образования и была единственным крупным деятелем, лично нам известным: не раз 3. И. Лилина присутствовала на торжественных вечерах в Шкиде.

Проникнуть в кабинет зав. нароба оказалось делом нетрудным. Но хорошо помню испуганное лицо Лилиной, что-то даже вроде ужаса на этом лице, когда она поняла, что ей предстоит читать огромную пухлую рукопись, которую приволокли к ней два вчерашних детдомовца.

Конечно, только по доброте душевной, из жалости она согласилась оставить у себя эту махину.

— Хорошо, — сказала она. — Я полистаю, посмотрю. Загляните через недельку…

Покидая дом на Казанской улице, мы были вполне уверены, что дело наше проиграно. Гриша, я помню, заявил, что идея нести рукопись к Лилиной была от начала до конца идиотской и что он и не подумает идти узнавать о результатах. Хватит, мол, с нас позора. Мы даже с ним поссорились на этой почве. И целый месяц не показывались на Казанской улице.